Я вам говорил, что я не верю в возможность эмиграции играть политическую роль в России; это я повторяю. Но иметь влияние заграницей, на заграничную политику, она могла. Эта возможность требовала только двух условий — ясности и единодушия . Надо бы помнить, что жизнь России от нас не зависит, что она пойдет по-своему и глупо мечтать управлять ею из-за границы. Здесь же надо было поддерживать одно: отрицательное отношение к большевизму; а для этого тоже только одно: поддерживать веру в нас нашей политической сплоченностью. Вот вся политическая программа эмиграции. И ясно, пока были антибольшевистские центры, действующие, имеющие то, чего мы не имеем, власть и территорию , все должно было сосредоточиваться около них или около тех, кого они бы признали. Они были хозяева положения. Но когда они это положение потеряли, надо было выстроить новый фронт, принимая в учет всё. Мы же — одни стали кричать: долой Врангеля. А другие: vive quand meme Врангель. Мы теперь ищем виноватых в этой сваре: бесполезное занятие. Просто мы остались тем, чем мы были, т.е. людьми, которые ссорятся. Ибо кто-то за них думает и действует. Все это я говорю, чтобы показать, что, как ни обидно то, что делают иностранцы, в этом приходится больше винить нас самих, а не их. При ином нашем поведении было бы иное к ним отношение. И я не сомневаюсь, что в тот день, когда опять появится просвет, надежда на то, что Россия выплывает, со стороны иностранцев мы опять увидим такую искреннюю готовность идти к нам на помощь, при которой то желание им отомстить, которое скапливается в наших душах, может оказаться беспредметным. Я говорю, конечно, об иностранцах-друзьях, на которых мы сейчас негодуем, а не врагах, которые хотят на наш счет поживиться.
Ну, довольно, и так я вам написал больше, чем собирался, буду ждать вашего ответа.
«Лукулл»
Я уже знал эту хорошенькую яхту: однажды мне случилось сделать на ней переход в шторм. Она держалась бодро. Но назначение ее при постройке, насколько я знаю, был именно Босфор: здесь она должна была служить для поездок нашего посла. И Судьба устроила так, что умереть суденышко пришло, так сказать, на родину. Именно на Босфоре оно выполнило свою последнюю и историческую миссию.
Впрочем, — стоя на якоре…
* * *
Генерал Врангель вызвал меня на «Лукулл» по одному делу… Дело было связано с Кронштадтским восстанием. «Кронштадтское восстание», как известно, смутило не один «горячий ум». Так вот и я тоже немножко тронулся…
В газетах были напечатаны рассказы «очевидцев» о том, что, как отзвук Кронштадта, «весь юг в огне восстаний». В частности, «лицо только что бежавшее в Константинополь из Одессы» утверждало: что в последней большевики свергнуты. Их заменил, будто бы, какой-то кишмиш из «властей» — так сказать, варьете из украинцев, ропитовцев (рабочие Русского Общества Пароходства и Торговли), немцев-колонистов и Городской Думы. Под влиянием этих сообщений у меня «созрел» план, в котором, как стало видно потом (все сообщения оказались махровыми утками), не было ничего зрелого. Поэтому об этом не стоит распространяться, скажу только, что меня магнитом тянуло в то время к этим опасным берегам. Впрочем, это объяснялось очень просто: помимо всего прочего, у меня в Крыму и в Одессе были тогда близкие люди, жизни которых угрожало два врага — один страшнее другого: голод, который неизбежно должен был надвинуться, и террор, который уже свирепствовал. По позднейшим данным, данным самих большевиков, от голода погибло в Крыму 100 000 человек. Что же касается убитых в Крыму чрезвычайкой, то число их определялось от 50 000 до 100 000.
Естественно, что при таких условиях:
«Невольно к этим грустным берегам
Влекла меня неведомая сила».
* * *
Генерал Врангель почти безвыездно жил на «Лукулле». Об этом просили его «власти». Поэтому он был как бы «Лукулловский узник». И вот почему эта маленькая яхта, болтавшаяся на Босфоре, стала как бы коробкой того сильного аккумулятора, которым был генерал Врангель. Ток высокого напряжения на «Лукулле» и был той психической энергией, которая в стиле XX-го века, т.е. «сан филь»[31] , передавалось в Галлиполи, Лемнос и другие места, поддерживая и сберегая «невознаградимые ценности». Те самые невознаградимые ценности, разрушая которые, Милюков вознаграждал себя за, очевидно, слишком долгую созидательную деятельность.
Когда-нибудь психолог задумается над тем, каким образом удалось «Лукулловскому узнику» держать под своим психическим влиянием десятки тысяч людей, брошенных в условия, способные ввести в искушение самых неискушаемых. «Сознательная дисциплина», о которой мечтал Керенский, неожиданно осуществилась и облеклась во плоть и кровь в 1921 году. Причем это произошло на совершенно противоположном «полюсе» —там, где скорее были бы понятны и приложимы слова поэта:
«Но у меня есть палка,
И я вам всем отец»…
А тут не было ничего. Не только палки, но даже «радио» не было в руках у генерала Врангеля. Разве о волшебной палочке тут могла идти речь.
Впрочем…
Впрочем, тут есть маленькая поправка. Не было ни палки, ни палочки, но зато был генерал Кутепов.
Представим себе эллипсоид. Эллипсоид — это, как известно, растянутый шар. У него — два фокуса. Но свойство эллипсоида таково, что слова, сказанные шепотом в одном фокусе, ясно слышны в другом. Так вот, у босфорского русского эллипсоида 1921 года было два фокуса: Врангель и Кутепов. Между этими двумя людьми установилось такое полное понимание, что мысль, вибрирующая на «Лукулле», целиком собиралась в галлиполийской палатке и обратно: галлиполийская обедня ясно слышна была в каюте Главкома. Эти два человек находились на одной оси, как и должны быть два фокуса, и ось эта была французской поговоркой:
«Fais ce que dois,
Advienne que pourra».
А вот Милюков был всегда совершенно вне этой поговорки. И это потому, что над ним совершилось — «горе от ума».
* * *
Все несчастья Милюкова происходили и происходят от того, что он действительно умен. Поясню сие примером. Однажды у себя в деревне, в одну очень непроглядную ночь, я, «сделав великое изобретение», приспособил к своим саням сильный ацетиленовый фонарь. И вот вначале, пока ехали усадьбой и селом, все шло прекрасно. Но когда мы выехали в широкие поля, мы потеряли дорогу, совершенно занесенную снегом. Кучер стал упрашивать, чтобы я потушил фонарь. Я удивился. Но он утверждал:
— Без фонаря выеду.
Я потушил и безнадежно закрылся воротником. А он нашел дорогу.
— Как же ты?
— Он мне глаза слепил!.. Близко вижу хорошо, а дальше — ничего! А как потушили, я вот тот огонек нашел — я его знаю: это будка на шоссе.
Огонек, действительно, мерцал еле заметной туманностью. Но это была путеводная туманность.
Так вот и с милюковским умом. Он светит ярко, вроде ацетиленового фонаря, да только не дальше куриного носа. И потому направления найти не может, когда «все дороги занесены». Милюкову жалко потушить «гордый свой ум», ибо горит он ярко, уверенно, резко выявляя ближайшее. Но если бы решился и потушил он этот гореумный свой фонарь, то, может быть, в непроглядной сначала глубине своего внутреннего «я» нашел бы «путеводную туманность».