Выбрать главу

Сл. Да я и без вашего разрешения спрошу о чем мне угодно.

Я. Я не о том, гражданин следователь, я имел в виду ту мою готовность отвечать, которая называется искренностью полной и желанием самому разобраться во всем, что привело вас к выводу о необходимости моего ареста. Повторяю, я знаю и знаю твердо, что вы будете вести дело беспристрастно, и потому готов отвечать так же беспристрастно и откровенно…

Сл. Итак, начнем по порядку… (Приготовляется записывать.)…

5/IX

Вчера долго и хорошо работал над “Первым допросом”. Это, по сути, первое приближение к теме моего творчества теперь, теме в смысле его жизненного содержания — предельная искренность с самим собой, без всякой утайки и недоговоренности и потом — писать только о пропущенном через свой опыт и отношение. Поэтому, несмотря на то, что “Допрос” написан смаху, без поправок и дальнейшей над ним работы, а он все-таки вышел цельным, я не говорю сейчас о языке, его можно редактировать, но то, как он вылился, приближает меня к пониманию того, чем должен заниматься художник слова. Трудно сказать, чего в “Допросе” больше — искренности или желания вылить на бумагу все, о чем давно уже хотелось бы поговорить со следователем. Вероятно, и то, и другое вместе. Но не это важно. Важно понимание, что Достоевский, описывая припадок Мышкина, писал о себе и своих чувствах, и это не только право художника, это его первая обязанность.

Когда я писал о радости моего открытия — “творческое прозрение”, я имел в виду также и это — эту легкость походки и громадную внутреннюю свободу ото всего, что стесняет или мешает. Теперь я уже совершенно понимаю Пастернака, когда он великолепно говорит о своей независимости от того, что создают ему люди, о своем умении находить объекты работы здесь, на пустой даче, в вагоне дачного поезда или в камере одиночки, где все-таки будет, как он говорит, кровать и табуретка и он останется, наконец, один, без забот и волнений, со всеми своими мыслями об искусстве и его образах. Я понял, что это у него не фраза, не желание показать себя философом, это действительно достигнутая ступень внутреннего освобождения, могу с гордостью сказать, что я тоже на этой ступени, не только приблизился к ней, но и вошел уже на нее. И сегодня этому была новая проверка. Смотрел “Сталинское племя” — фильм о молодежном параде. Веселые лица, загорелые тела, радостные движения и сколько радости во всех них — и сколько их — не десятки тысяч, а многие и многие миллионы. И тут вот сидишь ты, выключенный из потока этой радостной жизни, думающий о собственном аресте, ты, очень маленький и никому не нужный сейчас, кроме тех, кто подозревает, что тебя нельзя оставить на воле…

Как чувствуешь себя ты? Неужели тебе не жаль будет расстаться с этими шумными улицами, веселыми людьми, возможностями бурной жизни? Неужели не страшно — годы влачить одинокое существование в такой дали, что ты сейчас и названия ее не знаешь? Неужели нельзя ничего сделать, чтобы тебя поняли наконец, чтобы сказали тебе: не волнуйся, работай, покажи, на что ты способен — и тогда приходи к нам, с радостью примем тебя тогда. И по совести я отвечал себе — нет, не страшно. Уже не страшно, ибо знаю, что везде есть жизнь и в той далекой жизни я сейчас куда нужнее, чем здесь, где меня только подозревают и никак нельзя доказать никому, что подозревать меня не в чем и не надо. Все будут качать головами и гмыкать многозначительно, выжидающе… Выжидание, бездеятельность — вот моя жизнь сейчас. И если б не этот процесс внутреннего очищения и роста — прямо головой в реку!

А там, где ты будешь жить потом — один — там тоже люди, им ты будешь нужен, тебя они примут без подозрения и ухмылок, там никто не будет знать тебя, и маленькая твоя работа сможет принести действительную пользу. Это — не прибеднение, это вот то самое осознание своей связи с миром, которое прорезало мне “зеницы”, это сознание того, что люди вокруг тебя — лучше тебя, и ты присматривайся к ним, забыв о себе и своих нелепых переживаниях.

С этим я вышел из кино, с этим сел в дачный поезд. И там это чувство росло и крепло… Ехали бабы с мешками и корзинами, сидели напротив две маленькие девочки, серьезные и рассудительные, ну совсем как взрослые женщины. Что-то доказывал старик в грубой синей фуфайке, сером ватнике, щетинистый и подвыпивший. Рыжий парень, рослый, уверенный в себе, угощал жену колбасой и слушал старика. Шла продавщица мороженого, отворяла дверцу фанерного ящика, вынимала кирпичики мороженого и давала сдачу… Люди ехали, каждый в свое место, каждый со своей жизнью, и каждая эта жизнь была уж никак не меньше моей… Морщинистая худая женщина в красном линялом платке рассказывала с возмущением о “ней” — “ты подумай только — я ей двадцать дала, потом еще пятнадцать, потом еще десятку и это все на две недели. Да откудова же денег-то взять на житье, коли столько тратить?”…