А ведь это только один вагон одного маленького поезда… Сколько же на земле живых жизней и сколько еще будет встреч и переломов в жизни. И как можно грустить о потерянном месте под солнцем, когда впереди еще и солнце взойдет не раз и самому захочется в тень или в тихий закат жизненного вечера…
Дождь бил косыми струйками в левые окна, небо хмурилось, но на сердце было радостно, то самое состояние подарка, которое охватило меня три дня назад, снова было со мной, и я вышел на платформу, пошел по скользкой дорожке вниз и все улыбался самому себе… Так вот иногда в 33 года человек находит себя заново и обнаруживает, что это все — впервые для него…
10/IX
А жизнь все не дает мне успокоиться. Сегодня пережил одно из самых горьких огорчений за последние месяцы. Я узнал, что Всеволод Иванов не только голосовал за мое исключение из союза, это уж пусть, [за] счет его слабости и желания жить в мире со Ставским. Но он даже выступал против Сейфуллиной, он настаивал на моем исключении и подписал письмо партгруппы с требованием исключения.
Моя первая мысль, когда я узнал это, была — пойти тут же в Москве в комендатуру НКВД и заявить, чтобы меня арестовали, чтобы меня увезли куда-нибудь очень далеко от этих людей, от этой удушающей подлости человеческой, когда он же, Всеволод, которого я любил глубоко и которому верил, он же сам утешал меня за неделю до этого, говорил, что он советовал Ставскому не исключать меня, что все еще может уладиться. Когда он же хвалил меня как писателя, мои пьесы, а там, на собрании, заявил, что они не представляют ценности. Когда его жена, очевидно готовя его ко всему этому, приходила с ласковой улыбкой и брала взаймы две тысячи у человека, которого ее муж (она это знала) будет через три дня обвинять!
Как жить среди таких двурушников, трусов и слабодушных! Зачем ему понадобилось быть со мной в хороших отношениях, считать и называть меня своим другом, а потом — ударить в спину? Или, может быть, он боялся, что я “разоблачу”, что дачу ему построило НКВД и истратило 50 000! Или он боится, что я “разоблачу”, что именно он приезжал ко мне от Авербаха с просьбой прийти к нему и помириться? Или боится он, что станут через меня известны его теснейшие связи с Погребинским, Аграновым и прочими? Или, с другой стороны, хочет он этим выступлением купить себе, наконец, почет и уважение Ставского? Если так, он этого добился. Уже приезжают к нему с почетом и уважением, он назначен на время отъезда Ставского ответственным секретарем, его включают в разные там комиссии, он вот будет читать в зале Политехнического музея о Бородине — в том самом зале, где я осмелился выступить в его защиту тогда, когда Ставский и прочие травили его несправедливо…
А что касается разоблачений моих, то ведь на Лубянке все известно вдесятеро лучше, чем мне, и если его не трогают, значит, так надо, значит, за это вообще людей не трогают, и берегут для страны его талант. Но как может быть талантливым двурушник и мелкий трус? Как может он писать о честности и благородстве, звать юношество наше к борьбе за дело Сталина и в то же время обманывать так мелко и подло!
11/IX
Вчера никак не мог перейти на вторую ступень — то, что удалось мне в тот вечер, когда приходили утешать меня. Сегодня мне это удалось, и я рад этому. Сегодня я думал о Всеволоде уже не от себя и своих переживаний, а от него самого. И это успокоило меня. Восточные мудрецы советуют считать до тысячи, чтобы перевести свое чувство в спокойную оценку совершившегося.
Всеволоду не по себе, разумеется. Он не то чтобы избегает встреч, он через жену даже усиленно приглашает зайти, поиграть в карты, посидеть, он через забор здоровается громким голосом, но при встрече он опускает часто глаза, говорит о постороннем, он еще не знает, что я знаю все, он только догадывается, и это мучит его.
Мучит его еще и то обстоятельство, что я на свободе. Ведь он выступил против меня на собрании, где ему сообщили об аресте Киршона. Это его, вероятно, смертельно испугало, он решил жечь корабли всяких личных отношений, лишь бы самому не потонуть вместе с ними, и вот он выступает против Сейфуллиной (а ведь меня исключили большинством одного голоса только, и его голос уже дал бы равновесие).