Выбрать главу

А теперь прошло несколько дней, а я все еще хожу бельмом на глазу — и получается, что он, который ко мне относится хорошо и искренне, страдает от своей речи против меня, теперь в тайниках души ждет моего ареста, ибо тогда он получит внутреннее оправдание своему выступлению, тогда с легким сердцем он сможет сказать Пастернаку и всем, кто не одобряет его поведения, — смотрите, вот его же взяли, я был прав, когда отрывал последнее, что связывало меня с ним.

И это ожидание моего ареста переходит у него уже в желание, сейчас он его еще подавляет в себе, он не только стыдится его, но если б я ему об этом сказал, он возмутился бы смертельно, именно потому, что я попал бы ему в самое скрытое и больное. Оно, это скрытое желание, растет в нем, оно переходит в манию, должен он, инженер душ, оправдаться перед всеми, кто знает, как он дружил со мной… Да и не только он один. Таланов, Бирман, все, кто знал меня и теперь боится прийти, все они вздохнули бы облегченно и праведно — слава богу, его забрали, можно жить, не тревожась о своей совести, совершившей трусливый поступок.

От этого у меня самого уже желание — освободить всех этих хороших самих по себе людей, и уж поскорее бы… Но потом — новые мысли, что так жить нельзя, с таким желанием, что именно так вот люди стреляются, и это тоже оттого, что свои наблюдения над людьми они переводят на себя, растравляют свое сердце людской несправедливостью и в один из припадков меланхолии пускают пулю в это самое сердце.

Нет, нет, я должен жить, должен учиться жизни, и это хорошо, что мне удалось и в этом случае перевести свои ощущения на других — это вот самое главное, что я извлек из этого урока. А моральные оценки, мои отношения со Всеволодом и прочее — это все преходящее.

Все забывается — горе, трудности, радости, любовь. Только время, стирающее все, сопровождает тебя до могилы и, утоптав ее, проходит дальше, тогда забывают и о тебе. Смотри, сколько уже людей забыло о том, что Сталин хвалил тебя за “Чудака”, что Каганович на заседании Оргбюро сказал по поводу “Страха”, что это замечательная вещь, и потом неоднократно это повторял, что Ворошилов благодарил тебя за “Далекое”, сказав, что это твоя настоящая большевистская пьеса о Красной Армии, — все уже забыто, и вот Рубинштейн пишет в “Литгазете” о литературном спекулянте Афиногенове, и Репертком отдаст распоряжение о запрещении всех моих пьес.

Но и статья Рубинштейна забудется, а распоряжение о запрещении будет отменено с новой пьесой, которая пробьет себе путь…

Все пройдет и забудется, лишь бы ты не забывал случившегося с тобой и берег эти листки как живых свидетелей твоего состояния в это время. Ведь сейчас, например, страшно трудно восстановить мое состояние и обстоятельства беседы со Сталиным по поводу “Лжи”. А ведь он уделил мне час своего времени! (Все же надо будет записать, что помню.) А теперь вот, записывая все, я сохраняю для будущей своей работы большой материал, главным образом внутренних ходов человеческой психики.

***

Встретил Корабельникова у лифта. Он нес молоко с рынка (в открытом кувшине плавала муха). Он выглядит лучше, потрепана одежда, но лицо спокойнее. Конечно, он уже много раз слышал, что я сижу, как я — о нем. Оба обрадовались нелепости этих слухов. Он будет жить здесь и здесь работать — настроение у него ровное, хотя из тех нескольких фраз, которыми мы перебросились, пока я ждал лифта, нельзя судить ни о чем, кроме самых первых впечатлений. Но он выглядит уже как отдыхающий на песке после пронесшейся бури, еще болят кости, но сознание, что сам жив, преобладает над всем остальным…

14/IХ

День такой, как будто природа спешит вознаградить меня за все переживания — и солнце льется с неба, жаркое, небо синее без облачка — приятно лечь на траву и смотреть в небо, следя за собственными мыслями. Жить не торопясь, любя и жизнь и людей, и если возможно, уехать подальше отсюда — к солнцу, теплу, простоте и работе.

Пильняк приходил вечером, советовал уехать куда-нибудь и начать работать. Кем? Журналистом. Как будто я уже перестал быть писателем, как будто моя работа — не пьесы и роман, а что-то другое… Уж тогда, конечно, не журналист, а шофер — это даст мне возможность передвижения, только бы не сидеть на стуле в канцелярии и не мотаться в поисках репортерских заметок. Но сейчас мне никуда нельзя ехать. Надо сидеть на месте, тихо, читать, отдыхать, набирать сил… Надо еще очень много набрать сил для дальнейшей жизни, ведь даже и написав роман, его надо будет отстоять — мое имя будет пугать многих даже через годы… Хотя тут ничего нельзя сказать — наша жизнь тем и замечательна, что быстра и великодушна — через два-три года все будет по-иному в отношении ко мне.