Выбрать главу

За стенами же шла своя бурливая, совсем другая жизнь — борьба напряженная и суровая… радости свои, тоже совсем отличные от ее конфетных сладостей — но радости эти были куда более заслуженные и настоящие. Люди в Москве и не представляли себе, что происходит в посольском особняке, им было не до иностранцев и их маскарадов, они строили жизнь.

Потом в среду болтающих дипломатов вошел представитель Наркоминдела, залопотал по-французски и, мило улыбаясь, сообщил последнюю новость, что бывший народный комиссар внутренних дел Ягода отстранен от должности народного комиссара связи за уголовные дела и предан суду.

Турецкий посол, высокий старик с седыми усами в большой красномаскарадной феске проговорил: “А-а-а”, другие дипломаты тоже что-то промямлили, проявляя вежливый, но совсем не чрезмерный интерес. Для них это было очередное перемещение властей, имя Ягоды было знакомо им понаслышке как сурового преследователя врагов, и некоторые из их шпионов чрезвычайно боялись его. Теперь Ягоду сместили, он наделал что-то, пусть будет так, им до этого дела нет…

5/IV

Опять гудит голова и больно собрать мысли, хотя в газетах уже нет ничего, первый день на свободе и хочется за город, день холодный и солнечный, сил нет сидеть за рулем, гудит и морщится голова — надо ехать и отдыхать, скорей, скорей, скорей.

Одиночество! Молчит телефон. Вчера были Берсеневы, Бирман… Говорили, утешали… да, конечно, хорошо, но уже нет к ним ни теплоты, ни привязанности, только усталость… Они испугались, как кролики, они все эти дни прижали головы вниз и молчали, выжидая, они и Дженни покинули бы с дочкой если б со мной случилось что-нибудь…

Ведь все уже думали, что я арестован, препровожден в тюрьму, говорят, в немецких газетах уже писали об этом, да и на собрании поговаривали — что-то не ходит Афиногенов, наверное, он там же, где Авербах… И все. Я для них был уже конченным эпизодом — и сейчас зловеще молчит телефон, и как никогда ждешь звонка от кого-нибудь, кто бы мог рассеять тоску от несправедливости людской, жестокой и подлой!

Да, одиночество, и в то же время не хочется видеть никого, нет никого, к кому хотелось бы пойти, поговорить, оказывается, нет друзей, есть только испугавшиеся добрые знакомые, вроде той певицы Насти, которую встретили вчера на улице — ее Надежда Алексеевна таскала в Италию, одевала, поила-кормила, Настя всех расталкивала локотками и зубками лисьими вгрызалась поближе к теплому местечку в доме Горького, а теперь улыбается противно и гаденько и щебечет: “Я, знаете, решила, что мне нечего соваться во всю эту кашу, пусть они сами за все отвечают”… и пошла, вертя задницей в синем пальто… вот она фашистка! Всех продаст, все предаст, лишь бы самой уцелеть и быть поближе к тепленькому местечку… Ничего, и до них доберутся, наша жизнь — замечательная жизнь — новое время идет, люди еще не понимают, что такое эра Конституции — вот уже на своей шкуре многие поняли, кто раньше думал отсидеться всю жизнь в теплом углу — о, поворот гигантский, подлинная История дышит на нас сейчас, и нам дано счастье видеть эти повороты, когда Сталин беспощадно отсекает все и всех, негодных и ослабевших, разложенных и пустых… Даже Паукер, говорят, сидит! Охранитель вождей — и его Сталин смел как конченого человека, не понявшего, что жизнь теперь повернулась на новое, настоящее — так вот, а никак не иначе идем мы к подлинному коммунизму, кто скажет иное — солжет!

А одиночество — опять о нем — что ж, хочется быть среди людей, но не хочется быть среди тех, кого знал раньше! Все, все заново и по-новому!

8/IV

Спал ночь тяжело и мертво, хотелось все заспать, чтобы проснуться в другом мире, с другими мыслями. Проснулся — солнце бьет в глаза, весенний день, нет дождей уже давно, надо скорее идти на улицу и бродить, и дышать воздухом весны. Как мало солнечных дней отпускает жизнь, и как не умеем мы этими днями пользоваться, нет, нет — работать сейчас? Нет, на солнце, бродить по бульварам, полным людьми, всматриваться в людские лица и думать о том, что произошло.

Ходили они по городу вдвоем и молчали. Тяжесть, обрушившаяся на них была слишком велика, чтобы еще говорить, они ходили обессиленные, щурясь от бившего в лицо солнца — они не знали, куда идти, и шли просто так, по солнечной стороне, отогреваясь от леденящей душу тоски. Они жили простой, близкой друг другу жизнью. И вот теперь оказалось, что в эту их жизнь вдвоем люди, которым они верили, вошли обманщиками, преступниками. И невольно каждый из них спрашивал теперь себя: а я сам? Как я сам? Да, конечно, они ничего не сделали, конечно, они были не виноваты, конечно, они и не могли ничего знать, что творилось за их спинами, но тяжесть от этого не проходила, слишком близко от глаз и сердец их прошли фигуры их знакомых, ныне арестованных, и, пройдя, отбросили тень и на них. Вот почему они гуляли, прижавшись друг к другу молча, по солнечной стороне и отгоняя от себя мысли об одиночестве и тоске, о том, что лучше жить замкнувшись, как в монастыре, чтобы никто не мог обмануть тебя и предать твое доверие […] они гнали эти мысли, но жизнь возвращала их — если вы тут могли ошибиться, как же будет дальше? Где гарантия того, что и в других людях не ошибетесь вы дальше?