Сталинская эвдемония (блаженство) как законодателя заключалась, однако, не в благосостоянии или жизненных благах, доступных благодаря советскому строю только советским людям. Его личное понимание счастья скорее определялось тем, что вкладывал в понятие счастья Карл Маркс, а именно: это не что иное, как борьба, — и со- ответс твенно уступки, компромиссы отступления не говоря уже о капитуляции, рассматриваюсь как несчастье.
Правда, в том же 1940 г. артикулировалось культурническое не- со1ласие с этой трактовкой в пределах общественного ан гикапигали- стического дискурса, в котором участвовал и большевизм: «Счастье было возможно, — писал в своем дневнике в феврате 1940 г французский друг Советского Союза — в возрасте 25-33 лет я часто бывал счастлив, в моем окружении было множество счастливых людей, и это не было каким-то лихорадочным нездоровым счастьем. Они были действительно полны спокойного счастья... Мы не хотели ни разрушать, ни предаваться буйным неистовым страстям. Мы хотели честно и терпеливо постигать мир, открывать его и искать в нем место для себя... Те из нас, кто хотел преобразовывать мир, становились, к примеру, коммунистами, становились сознательно, взвесив все за и против»[16].
Не следовало ли нам в таком случае в принципе пересмотреть свое понимание счастья, стремясь в познавательных целях разобраться в счастье, вероятно, самого счастливого человека того 1940 года?
Не мог ли Он гипотетически солидаризоваться с определением, которое было распространено в конце XIX столетия в любимой стране русских революционных эмигрантов — Швейцарии, которое гласило: «Первым и непреложным условием счастья является твердая вера в нравственный миропорядок. Без него, то есть если мир будет управляться случаем или неумолимым естественным законом... о счастье каждого отдельного человека не может быть речи»[17].
Таким образом, понятие «счастье» всегда предполагало прежде всего совершенство, будь то состояние, события или переживания. «Итак, ясно, что блаженство — это состояние, которое является совершенным благодаря соединению всех благ. К его достижению стремятся все смертные, но делают они это различными путями», — так определялось счастье еще в конце античной эпохи[18].
Как видим, с незапамятных времен мера счастья заключалась «не в благоприятных событиях, не в интенсивности переживания радости, а в величине доступных благ. Но какие блага имелись в виду, об этом античное определение счастья умалчивало»[19].
Действительное положение вещей относительно доступности материальных и символических благ в советском «раю для трудящихся», тем более в 1940 г., не подлежит сомнению.
В то же время ни один из современных властителей не имел тогда такой абсолютной власти, как Сталин. Никто не распоряжался так своевольно и бесцеремонно материальнымивещами и душами людей, как он. В этом отношении модель господства советского вождя принципиально отличалась от завоевания власти, к примеру, Гитлером и от его идеи национал-социалистского Германского рейха. Разрушение Гитлером Веймарской парламентской демократии и формирование ксенофобского, антикоммунистического и расистского (прежде всего антисемитского) «народного сообщества» не сопровождалось уничтожением базовых структур и форм собственности в финансовой и экономической сфере, в области промышленного и аграрного производства в Германии и, естественно, в своих традиционных формах сохранились юриспруденция, дипломатия, армия, а также научная и университетская жизнь, религия, воспитание и т. д., ставшие впоследствии эвфемизмом «германского» культурного достояния. Осталась нетронутой также общепринятая культура частной жизни.
«Вышинский» Гитлера, вселявший в современников страх юрист Роланд Фрайслер, никогда, тем более в мирное время, не смог бы выносить обвинительные приговоры, на основании которых в целом лояльная партийная, военная и дипломатическая элита Третьего рейха после полученных под пытками «признаний» расстреливалась бы как стая бешеных собак[20].
Сталин же — в отличие от Гитлера — не только определял объем символических благ, призванных духовно сплачивать советское общество, но сам являлся символом summum bonum (высшего блага) Нового мира, и, очевидно, эта весть простиралось далеко за пределы Советской России, адресуясь действительно или предположительно страждущим ее во всем мире. Большевизм — и это составляет его исключительную особенность по сравнению со всеми другими общественными переворотами — выступил с программой искоренения всех структурных, духовных, общественных и исторических источников порождения социальной несправедливости, т. е. он стремился к тому, чтобы радикально, раз и навсегда «ниспровергнуть все отношения, в которых человек является униженным, порабощенным, беспомощным, презренным существом»[21].