Он не слушал, смотря в окно на знакомый и одновременно такой чужой Невский проспект, непохожий на его. Этот мир был лучше, порядочнее, светлее прежнего, хотя, возможно, и его родной мог стать таким же, не разорви его в самой середине черное, кровавое двадцать второе июня сорок первого.
А потом он увидел Сигрун. Она стояла в середине кучки людей, растерянная и беспомощная, что-то говорила, но, похоже, ее не понимали.
Через минуту с небольшим он подбежал к ней, раздвинул толпу, взял за руку.
— Берхард? — радостно выдохнула она. — Берхард!
Девушка обняла его, положила голову на грудь.
— Ты видишь, это – русские! Мы в Советской России!
— Да, — медленно сказал он, продлевая мгновения близости, запоминая прикосновения ее рук, щек, ее длинной косы. — Это город Ленинград, и в нем я родился.
— Ты? — удивилась она. — Здесь?
Рядом милиционер в белоснежной форме, умильно разглядывая их, заметил:
— Вот только сейчас понимаю, что нужно учить иностранный язык. Думал, ну зачем он мне, в родной стране, а тут видишь, какие случаи случаются. А я только по армии и помню, что «загн зи ди нумер эйрер батэрей»! И что-то про парашютистов, апгешпрунгэн…
Бочкарев нервно засмеялся. «Назовите номер вашей батареи!» – очень уместный сейчас вопрос.
На милиционера покосились и тот стал пояснять.
— Нас в сорок втором учили, помню, в июне. Ну, когда думали, что будет война с немцами.
— Нашли, что вспоминать, — сказали сбоку. — Это ведь и есть немцы. Что подумают!
— Ты – русский? — Сигрун медленно опустила руки и отстранилась от Бочкарева.
— Да. Я русский офицер, капитан Красной Армии.
— О-о, — обрадовался милиционер. — Это тоже помню. Бальт комт ди Роте Армэ. Скоро придет Красная Армия.
Девушка рядом с ним недовольно фыркнула и сказала: «А еще – милиция. Никакого соображения!»
— И все, что я говорил тогда американцам – все правда.
— Нет! — Сигрун судорожно тряхнула головой. — Как же тогда «Колокол»? Ты ведь оператор! И штандартенфюрер Шталман…
— Шталман все знает. И именно поэтому посадил меня еще одним оператором. Во вторичном контуре ведь нужно отрицательное воздействие, — сказал Бочкарев. — А я надеялся каким-нибудь способом испортить механизм, помешать «Колоколу»…
Она смотрела на него широко раскрытыми глазами.
— … ну, хотя бы, узнать принцип действия, чтобы потом суметь обратить все изменения.
К ним протиснулся пионер в белой рубашке, с развевающимся красным галстуком на шее, осмотрелся, с достоинством и деловито отдал честь, после чего спросил:
— А что здесь происходит?
— Мальчик, вы какой язык в школе учите? — спросила девушка. — Немецкий?
— Да, немецкий, — не без важности ответил тот. — Да скажите, что случилось?
— Спроси, может, им помочь нужно? — подсказали справа.
— Значит… — произнесла Сигрун. Щеки ее полыхали алым.
— Как вы себя чувствуете? — спросил пионер по-немецки, потом сказал по-русски, — Нет, не так. Погодите, сейчас вспомню.
— Посмотри вокруг, — произнес Бочкарев, пытаясь взять девушку за руки. Та отводила их. — Посмотри на этот мир. Разве он не лучше того, какой собираетесь построить вы?
— Что он говорит? — спросили из толпы.
— Про мир что-то, — сказал пионер. — Мир между СССР и Германией.
— Без жестокости, без деления народов на высших и рабов. Посмотри на этих людей – разве ты не видишь в них дух такой же силы, что и у вас? Они не отягощены ни жаждой наживы, ни завистью, не спесью, а только желанием строить и растить, учиться и учить. Они так же рвутся в небо, они могут создавать технику, ни в чем не уступающую германской!
— Говорит, — произнес пионер, — что у нас в СССР очень хорошо поставлено образование, лучше чем в Германии. Он хотел бы учиться у нас. Два раза сказал.
— И это вы сделали нас жестокими и опасными. Заставили ненавидеть и научили бить – сильно и без жалости. Если бы не вы, если бы не ваш кровавые игры, мы сберегли бы эту чуткость и эту душевность, этот дивный мир, который сейчас растоплен, уничтожен грубостью, озлоблением, бессердечием войны!
— Нет, это он ей говорит, чтобы училась, — пояснил пионер. — Иначе будет бить. Да, так и сказал, без жалости.
— По моему, ты неправильно переводишь, — сказала девушка.
Пионер пожал плечами.
Бочкарев все же завладел ее руками, Сигрун отводила взгляд, не желая смотреть ему в лицо.
— И ты считаешь, что у них есть право на вторую, третью, четвертую попытки? — Он хотел сказать, «у вас», но в последний миг удержался и с нажимом произнес «у них». — У меня нет ненависти к Германии, я просто хочу вернуть то, что разрушено войной. Восстановить справедливость!
По щеке Сигрун потекла слезинка, но возможно, она просто была невольной реакцией на его резкий голос, на невозможность никуда убежать, на чужой и странный мир, невероятно далекий от ее родины.
4 апреля 1945 года
Они снова сидели в мягких креслах в узкой каморке с желтыми тусклыми лампами. И молчали.
В комнату вбежал помощник.
— Все в порядке?
— Принесите воды, — попросила Сигрун. — Или нет, я сама выйду. Сейчас уже можно?
— Я не знаю, — растерялся помощник. — Я спрошу.
Но Сигрун уже говорила в микрофон.
— Да, мы сделаем перерыв на пол часа, — раздался в ответ голос из репродуктора. — Очень любопытные данные. В этот раз, несомненно, я буду докладывать в Берлин.
Или репродуктор не выключили, или так было предусмотрено, что все операторы слышат разговор руководителя. Из скрытого динамика продолжал литься голос, заполняя все небольшое пространство.
«Чем это лучше предыдущего? Ну хотя бы тем, что Германия контролирует всю континентальную Европу и Северную Африку, подбирается к Ближнему Востоку. Войны на два фронта нет и не предвидится. Америка с нашей помощью плотно завязла на Тихом океане. Что еще мы увидели? Ах да, Советский Союз. Ситуация непонятная, поскольку мы не владеем полной картиной. Как вы знаете, эти включения – не настоящая Реальность, а ее проекции на операторов и наблюдателей. Осколки несуществующего мира… Что? Это вы говорили? Разумеется, профессор, но эти слова я привел только для того, чтобы сказать, что собственно Изменения еще не происходило, мы по прежнему рассматриваем возможные варианты, которые существуют только в виде маленьких отрывков вероятностного мира. Набора впечатлений всех тех, кто подключен к «Колоколу» и имеет способность чувствовать его усиленные сигналы… Конечно, вы это знали… Как? Простите меня, фюрер на прямой связи».
Репродуктор выключился. Бочкарев откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.
Это не должно произойти, ни при каком условии! Только, что я могу сделать? Точнее, что я должен сделать?
Бочкарев помедлил, а затем поднялся и вышел в коридор, чтобы тут же уткнуться в офицера с автоматом.
— К сожалению, вам дальше нельзя!
— Мне необходимо срочно переговорить наедине со штандартенфюрером Шталманом.
— Простите, лейтенант Кёллер, насчет вас мне даны ясные указания. Не пропускать ни под каким предлогом, до особого распоряжения штандартенфюрером. Со ним вы можете связаться по радио.
— Я так и сделаю.
Бочкарев вернулся к креслу, обошел его в раздражении несколько раз, сел.
Тогда ждать встречи с Ванником? Шталман ведь собирается их перевербовать, значит, некоторое время их никто не тронет. Ну и пусть собирается! Посмотрим, как это у него получится. А для нас главное – подыграть, согласиться, а там, едва появится возможность – к нашим. Может, Ванник все это уже обдумал, у него опыта намного больше.
Бочкарев хмыкнул. Да, с голыми руками на автоматы Ванник не пошел бы. И других не отправил. Нашего врага нужно побеждать умом. Умом и ловкостью.
Он посмотрел на часы. Начало шестого. Вот только с Сигрун плохо вышло. Может, если бы не так внезапно, а постепенно, исподволь, медленно – она ведь обязательно поймет, согласится, она же умная! Или немецкие девушки с длинными косами до земли никогда поступятся пресловутой арийской чести? Мы никогда не сдадимся…. было бы из-за чего. Нет, превосходим мы их по всем статьям, по мечтам, по стремлению к счастью, не маленькому суетному счастью одного человека повелевать миром, а по всеобщему, когда всем, без чинов, без условий, без знаков и посвящений. Потому что счастье с посвящением, это не счастье, а вредное глупое самомнение, которое счастьем называться не должно… не должно… просто счастье, без разбору… а если с разбором и посвящением, то… то не счастье, а… а…