Поэтому, конечно, он пишет свою книгу прежде всего о России, и главная его тема в это время ― то, что никакая революция или свобода ничего уже не изменят, всё уже умерло. Наверно, еще можно внести какие-то косметические перемены, поправки, можно вызвать, как он описывает Францию 1848 года, интеллектуальные брожения, споры, заседания Временного правительства, где каждый говорил слишком много, чтобы его не сочли дураком. В общем, еще можно внести косметические изменения в мир, но главного сделать нельзя, поскольку безнадежно пропущено то время, когда можно было что-то изменить хирургией или эволюцией. По большому счету, все революции будут только подрумянивать труп. Пошло время разложения. И если в России 1952–1953 года действительно умрет Сталин, ― а этого ждут тогда с минуты на минуту, все замечают, что он реже появляется на публике, пытается передать власть, возможно, ищет преемника, ― даже когда умрет Сталин, ничего не изменится. Ну, случится то, что Эренбург потом назвал «оттепелью», но уже гримируют покойника, по большому счету, все кончено.
«Повесть» ― о том, что в 1848 году во Франции очередная революция, которая выкинула Луи-Филиппа, ― а революцию все-таки привыкли отождествлять со свободой и прогрессом, ― ничего не изменила. Поздно. И вот это «поздно» сквозит во всей книге, это ее лейтмотив. Поздно влюбляться Лейдену, который придуман с огромной степенью авторского соучастия и некоторого странного для Алданова сентиментального сочувствия (конечно, обрисован он сам). Поздно для Бальзака жениться на Ганской. Поздно для Гейне надеяться на возвращение в Германию. Поздно. Время пропущено{19}.
Это роман о том, что умерло что-то главное, огромное, и попытки его воскресить на самом деле безнадежны. Что же умерло? Вот это довольно интересно. Умер прогресс, умерла идея просвещения, вертикального развития. В общем, нет больше энтузиазма ни в ком{20}. Лейден ни во что не верит. Кстати говоря, Лейден все время ищет, он говорит: «Должны же быть пять или шесть способов примирения со смертью». Наверно, единственный способ примирения ― понять, что что-то останется после меня. Но после меня не останется ничего, всякая жизнь бессмысленна, да и какое мне будет дело?
Здесь поймана очень важная интенция, которую мы сегодня, пожалуй, можем испытать на себе. Бессмысленное время, время диктатур, запретов, ограничений, редукции всего и вся ― это время отбирает смысл у жизни. Становится действительно непонятно, зачем жить. Конечно, книга Алданова ― о жизни, которая обессмыслилась, о ценностях, которых нет. Даже у Бальзака, который написал 200 томов, не остается ничего. Какие-то ценности есть у романтического Гюго, который ненадолго появляется в книге. Ему сообщают, что умер Бальзак, и говорят: «Это был глубоко несчастный человек», на что Гюго сердито отвечает: «Это был гений». Гюго ― романтик, вечный революционер, он верит в свое предназначение, в гениальность. Но сам-то Бальзак в свою гениальность уже не верит, не случайно перед смертью он называет себя мумией, которая больше не может ни говорить, ни писать, которая растратила себя непонятно на что.
Вот это главная, глубокая и страшная мысль Алданова о том, что годы диктатуры, реакции, годы летаргического сна, который замечательно описан у него в киевских главах, обессмысливают жизнь. И турецкая жизнь, жизнь Константинополя, города, полного пестрых удовольствий, наслаждений, замечательной еды, тоже абсолютно обессмыслена, потому что она течет полусонно. Людям нечем жить, кроме этих наслаждений, мысль о свободе даже не приходит к ним, потому что какая может быть свобода? Страшная Европа 1847–1848 годов и, кстати говоря, страшная Европа столетие спустя, Европа российская, советская, в которой после одного тоталитаризма неожиданно воцарился другой, ― это пространство, в котором нет больше смысла. «Повесть о смерти» рассказывает о смерти духа.{21}
И вот здесь возникает интересный вопрос: а чем же спасался сам Алданов? Ведь мы знаем, что Алданов ― рационалист, он, конечно, картезианец, все поверяет разумом, в гипотезе Бога, по большому счету, не нуждается{22}, в истории всем распоряжается только случай, как он доказывает в трактате «Ульмская ночь», а личность не влияет ни на что и ничего не решается. Как ни странно, этот химик, прагматик, сугубый реалист, верящий только в фортуну, тем не менее верит еще и в бессмертие человеческого духа ― пусть не в личное бессмертие, эта мысль Алданову не приходит. Он все время подчеркивает, что как химик слишком хорошо знает природу смерти, разложения.
19
Марк Алданов к любым революциям относился резко отрицательно: «Революции – локомотивы истории, которые везут назад», «Государственные тела слишком велики – слишком страшно их падение». Во всяком случае Алданов не стал бы горевать, что революция случилась слишком поздно.
20
Данное утверждение прямо противоположно алдановскому описанию: «Из разговоров выяснилось, что все идет недурно, хотя ожидается революция — или именно потому, что ожидается революция. Впрочем, революция ожидалась со дня на день
21
Мне представляется очень наивным привязка достаточно мрачного мировоззрения Алданова к определённому историческому периоду или к заданной политической обстановке.
22
Алданов оценивал эту мысль иначе: «Есть такой рассказ, избитый, тысячу раз цитированный и скорее всего выдуманный: Наполеон будто бы разговорился о Боге со знаменитым ученым, — обычно называют Лаланда, того, что из тщеславия ел пауков, а из любви к народу читал курс астрономии на улице толпе парижских зевак. Наполеон будто бы спросил (хоть, верно, это мало его интересовало): «Но как гипотезу, вы допускаете существование Господа Бога?». А Лаланд будто бы ответил: «Никогда не встречал надобности в такой гипотезе»…
— Разве вас такой ответ не удовлетворяет?
— Меня? О, нет, нисколько! Как — ненужная гипотеза? Напротив, самая нужная, единственная необходимая для жизни, — к несчастью, весьма неправдоподобная. Но я к тому это говорю, что Лаланд, по-моему, угадал ответ, самый удобный для его поколения, поколения бодрого, уверенного, чуть-чуть циничного.»