— Как же так — просто послать?
— Ну да, в Париж, редактору. Уж имя-то Галатова вы, небось, знаете?
Илья Борисович виновато пожал толстым плечом. Евфратский, морщась, объяснил: беллетрист, новые формы, мастерство, сложная конструкция, русский Джойс...
— Джойс, — смиренно повторил Илья Борисович.
— Сперва дайте перестукать, — сказал Евфратский. — И, пожалуйста, ознакомьтесь с журналом.
Он ознакомился. В магазине ему дали пухлую розовую книгу, он ее купил, вслух заметив:
— Молодое начинание. Нужно, знаете, поощрять.
— Прекратилось молодое начинание, — сказал хозяин магазина. — Один номер всего и вышел.
— Вы не в курсе, — с улыбкой возразил Илья Борисович. — Я знаю достоверно, что следующий выйдет осенью.
Вернувшись домой, он бережно разрезал книжку. В ней он нашел малопонятную вещь Галатова, два-три рассказа смутно-знакомых авторов, какие-то туманные стихи и весьма дельную статью о немецкой индустрии, подписанную “Тигрин”. “Никогда не возьмут, — с тоской подумал Илья Борисович. — Тут своя компания”.
Все же он вызвал по объявлению в газете некую госпожу Любанскую (стенография и машинка) и стал с чувством ей диктовать, волнуясь, повышая голос, и все смотрел, какое впечатление производит на нее роман. Она порхала карандашом по блокноту — маленькая, черненькая, с экземой на лбу, а Илья Борисович ходил кругами по кабинету, суживая круги, когда приближалось эффектное место. К концу первой главы в комнате стоял крик.
— И вся прежняя жизнь показалась ему страшной ошибкой, — возопил Илья Борисович — и уже обыкновенным конторским голосом сказал: — Все это к завтрашнему дню перепишите, четыре копии, оставьте поля пошире, завтра приходите, как сегодня.
Ночью он придумывал, что напишет Галатову, когда будет посылать роман: “...на строгий суд... сотрудничал там-то и там-то...” А наутро (такова прелестная предупредительность судьбы) Илья Борисович получил письмо: “Глубокоуважаемый Борис Григорьевич! Я узнал от нашего общего знакомого о новом вашем произведении. Редакции “Ариона” было бы интересно прочитать его, так как хотелось бы поместить в очередной книжке что-нибудь “свежее”.
P. S. Как странно: я недавно вспоминал Ваши изящные миниатюры в “Южном вестнике”...
“Просит. Помнит...” — растерянно произнес Илья Борисович. Затем он позвонил Евфратскому и, как-то боком отвалясь в кресле, облокотясь о стол рукой, в которой держал трубку, а другой делая широкий жест, и весь сияя, затянул:
— Ну-у, голубчик, ну-у, голубчик, — и вдруг увидел, что блестящие предметы на столе дрожат, двоятся, плывут мокрым миражем. Он перемигнул, и все стало по своим местам, и усталый голос Евфратского томно отвечал:
— Что вы... между коллегами... обыкновенная услуга...
Поднимались все выше пять ровных пачек. Долинин, еще ни разу не обладавший Ириной, случайно узнал, что она увлечена другим, молодым художником... Иногда Илья Борисович диктовал в конторском кабинете, и тогда немки-машинистки, слыша отдаленный крик, дивились, кого это так распекает добродушный их шеф. Долинин с ней поговорил по душам, она ему сказала, что никогда не покинет его, потому что слишком ценит его прекрасную одинокую душу, но, увы, телом принадлежит другому, и Долинин молча поклонился. Наконец, настал день, когда он сделал завещание в ее пользу, настал день, когда он застрелился (из маузера), настал день, когда Илья Борисович, блаженно улыбаясь, спросил Любанскую, принесшую последнюю порцию переписанных страниц, сколько он ей должен, и попытался ей переплатить.
Он с увлечением перечел “Уста к устам” и одну копию передал Евфратскому для исправления (кое-какие изменения, там, где в скорописи были пробелы, внесла уже переписчица). Евфратский ограничился тем, что в одной из первых строк вставил красным карандашом темпераментную запятую. Илья Борисович аккуратно перевел эту запятую на экземпляр, предназначенный “Ариону”, подписал роман псевдонимом, выведенным из имени покойной жены, закрепил страницы зажимчиками, приложил длинное письмо, все это всунул в большой удобный конверт, взвесил, сам пошел на почтамт и отправил роман заказным.
Квитанцию он положил в бумажник и приготовился к неделям трепетного ожидания. Однако ответ Галатова пришел с чудесной скоростью, — на пятый день: “Глубокоуважаемый Илья Григорьевич! Редакция в полном восторге от Вами присланного материала. Редко доводилось нам читать страницы, на которых был бы так явственен отпечаток “человеческой души”. Ваш роман волнует своим лица не общим выражением. В нем есть “горечь и нежность”. Некоторые описания, как, например, в самом начале описание театра, соперничают с аналогичными образами в произведениях наших классиков и, в известном смысле, одерживают верх. Я говорю это с полным сознанием “ответственности” такого суждения. Ваш роман был бы истинным украшением “Ариона”.
Как только Илья Борисович немного успокоился, он вместо того, чтобы ехать в контору, пошел в Тиргартен, сел на скамейку и стал думать о жене, как она порадовалась бы вместе с ним. Погодя он отправился к Евфратскому. Евфратский лежал в постели и курил. Они вместе исследовали каждую фразу письма. Когда дошли до последней Илья Борисович кротко поднял глаза и спросил:
— Почему, скажите, стоит “был бы”, а не “будет”, ведь я же им даю с радостью, — или это просто для изящества оборота?
— Нет, тут, к сожалению, другое, — ответил Евфратский. — Вероятно они из гордости скрывают. Но дело в том, что журналу крышка — да, это на днях выяснилось… Публика, знаете, читает всякое дерьмо, а “Арион” рассчитан на требовательного читателя. Вот и получается...
— Я уже это слышал, — с тревогой сказал Илья Борисович, — но я думал, это клевета конкурентов или невежество Неужели второго номера не будет? Это же ужасно.
— Денег нет. Журнал бессеребреный, идеалистический — такие, увы, погибают.
— Но как же, как же! — крикнул Илья Борисович, всплеснув руками. — Ведь они одобрили мою вещь, ведь они хотели бы ее напечатать!..
— Да не повезло, — равнодушным голосом произнес Евфратский. — А скажите, Илья Борисович.., — и он заговорил о другом.
Ночью Илья Борисович плотно подумал, кое-что сам с собой обсудил и, позвонив утром Евфратскому, поставил ему некоторые вопросы финансового свойства. Евфратский отвечал вяло, но черезвычайно точно. Илья Борисович подумал еще, и на следующий день сделал Евфратскому предложение для передачи “Ариону”. Предложение было принято, и Илья Борисович перевел в Париж некоторую сумму. В ответ на это он получил письмо с выражением нашей живейшей благодарности и с сообщением, что вторая книга выйдет через месяц. Постскриптум заключал вежливую просьбу: “Позвольте нам подписать роман не И. Анненский, как Вы предлагаете, а Илья Анненский”. “Вы совершенно правы, — ответил Илья Борисович. — Я просто не знал, что уже есть литератор, пишущий под этим именем. Радуюсь, что мой роман увидит у Вас свет. Будьте добреньки, как только выйдет журнал, вышлите мне пять экземпляров”. (Он имел в виду старуху-родственницу и двух-трех деловых знакомых. Сын по-русски не читал.)
Тут начался период в жизни Ильи Борисовича, который острословы обозначили коротким термином “кстати”. То в книжной лавке, то на каком-нибудь собрании, то просто на улице, подходил к вам с приветом (“A! Как живете?”) малознакомый, приятный и солидный на вид господин в роговых очках, заводил с вами разговор о том и о сем, заметно переходил от того и сего к литературе и вдруг говорил: “Кстати...”; при этом его рука судорожно ныряла за пазуху и мгновенно извлекала письмо. “Вот, кстати, что мне пишет Галатов — знаете? Галатов, русский Джойс”. Вы берете письмо и читаете: “...редакция в полном восторге... наших классиков... украшением...” “Спутал мое отчество, — говорит Илья Борисович с добродушным смешком. — Знаете — писатель... Рассеянный... А журнал выйдет в сентябре, прочтете мою вещицу”. И спрятав письмо, он прощается с вами и озабоченно спешит дальше.
Литературные неудачники, мелкие журналисты, корреспонденты каких-то бывших газет измывались над ним с диким сладострастием. С таким гиком великовозрастное хулиганье мучит кошку, с таким огоньком в глазах немолодой, несчастливый в наслаждениях мужчина рассказывает гнусный анекдот. Глумились, разумеется, за его спиной, но громко, развязно, совершенно не опасаясь превосходной акустики в местах сплетен. Вероятно до тетеревиного слуха Ильи Борисовича не доходило ничего. Он расцвел, он ходил новой, беллетристической походкой, он стал писать сыну по-русски с подстрочным немецким переводом большинства слов. В конторе уже знали, что Илья Борисович не только превосходный человек, но еще Schriftsteller[15], и некоторые из знакомых коммерсантов поверяли ему любовные свои тайны: “Вот вы опишите...” К нему, почуяв некий теплый ветерок, стала шляться изо дня в день — кто с черного хода, кто с парадного — разноцветная нищета. С ним был почтителен не один известный в эмиграции человек. Да что говорить — Илья Борисович оказался и впрямь окруженным уважением и славой. Не было такого званого вечера в интеллигентном доме, где бы не упоминалось его имени, — а как, с какой искрой, не все ли равно? Важно не как, а что, — говорит истинная мудрость.