Выбрать главу

Грин ответил:

- Отойдите, не мешайте. Это борьба талантов.

…Отчего-то очень страдал и по чему-то очень тосковал этот интересный человек и талантливый писатель. Его богемный протест был глубже того, во что вовлекало его вино. Чего-то хотел, что-то знал о людях и жизни, и хотел выразить, и не мог, и чувствовал себя чужим - этот человек, - и создал себе свой собственный фантастический мир, населил его своими людьми, и как-то сумел остаться понятным и советскому читателю.

Прошло много лет со времени написания и опубликования многих рассказов Грина, а книги его свежи, охотно издаются сейчас и имеют стойкого читателя…

Аверченко чувствовал и ценил талант Грина. Он печатал его в «Новом Сатириконе» часто, издавал в своем издательстве его книги (например, «Происшествие в улице Пса»).

Печатал его рассказы. Мне запомнился его рассказ о человеке, который окружил себя особым фантастическим атмосферным шаром, который делал его недоступным ни для каких насилий, пуль, даже бомб - в то же время шар был прозрачен, легок и не препятствовал ему передвигаться, куда и как угодно… Типичная мечта человека, задавленного жизнью и слабого…

Печатал в «Новом Сатириконе» иногда и такого типа вещицы:

Воробей о войне

Появилось очень много

И людей, и лошадей.

Слава богу! Вся дорога

Стала житницы сытней!

Там, где много лошадей,

Сыт и счастлив воробей!

Конечно, это не выглядит невинной шуткой. И, разумеется, не является таковой по существу. Можно и, не зная Грина лично, почувствовать в этой шуточке - такой «шуточке» о войне - о кровопролитнейшей войне! - много желчного и скорбного презрения к ее бессмыслице. Грин, видевший столько скорбного и бессмысленного вообще в жизни человеческой, не мог не видеть бессмыслицы в империалистической войне.

Аверченко к Грину относился хорошо.

Он понимал и ценил его, как редактор. Он давал ему свободу, не сокращал его, не навязывал своих вкусов, - Аверченко вообще принадлежал к тому типу редакторов, которые умеют ценить чужое творчество, чужую индивидуальность, - очень редко, когда он что-либо менял в чужой рукописи.

Он высказывал свое мнение, советовал, автор, если соглашался - переделывал, но Аверченко во многих и многих случаях не настаивал, если автор отказывался переделывать свою вещь.

Но в то же время это не мешало Аверченко быть нелицеприятным и строгим редактором, знающим, чего он хочет. Аверченко любил «Новый Сатирикон», берег его и печатал только то, что ему действительно, по-настоящему, казалось приемлемым.

Он отказывал твердо, решительно, прямо, но всегда необидно.

- Слушайте, батенька, да вы же чепуху написали! Ну, разве можно так?!

И он с убийственно меткой и убедительной критикой цитировал из рассказа или стихотворения неудачное место.

О Грине он говорил, пожимая плечом:

- Странный человек, но интересный и талантливый.

И не сердился, когда Грин вламывался к нему ночью или на рассвете с требованием денег…

Юмористы и сатирики, по общеизвестному наблюдению, - народ веселый.

В самом деле, какой глубокой, искреннейшей грустью проникнута концовка одного из рассказов Аверченко:

«Холодно и неуютно живется нам на белом свете.

Как тараканы за темным выступом остывшей печи«.

Аверченко был здоров, талантлив, удачлив, невероятно богат, но вот что он говорил однажды мне на Невском проспекте, в весенние сумерки, когда мы шли в редакцию на очередное совещание.

- Знаете, Зозуля, - говорил он, и тон его речи, обычно благодушный, доброжелательный, мягкий - даже когда он зло и метко острил - на этот раз звучал сиротливо, приглушенно, как у человека, высказывающего что-то очень задушевное, затаенное, самое дорогое. Я навсегда запомнил и его слова, и тон, каким они были сказаны. - Знаете, я не хвастун (в этом никто и никак не мог бы заподозрить Аверченко, скромнейшего человека), но я много хорошего получил от жизни: хлебнул я и славы, знал и знаю женщин, товарищи относятся ко мне - ну, вы видите как (к нему относились прекрасно), денег у меня более чем достаточно, могу позволить себе все что хочу… Но, знаете, Зозуля, о чем я мечтаю, как о единственном высшем счастье? О, если б мне удалось это осуществить! Я был бы счастлив, если б мог построить большую яхту, какое-то судно для океанского плаванья, которое управлялось бы несколькими людьми, и чтобы я был один на этом судне, совершенно один… Верьте, годами не пристал бы к берегу… серьезно.

Это не было случайной мечтой. И не было жалобой. Аверченко совершенно не был склонен к жалобам. Он просто не был способен на них.

Это был невозмутительнейший человек. Очень живой, с деловой жилкой, темпераментный и далеко не любивший давать себя в обиду, он в то же время был на редкость широк и подлинно аристократически небрежен к своим делам.

Однажды загорелся склад, в котором хранились только что отпечатанные книги - его книги, издания «Нового Сатирикона» - их стоимость исчислялась десятками тысяч.

- Аркадий Тимофеевич! В редакции и на складе пожар! - сообщили ему.

Аверченко спокойнейшим тоном, оставаясь неподвижным на стуле, сказал:

- Что вы! Не может быть.

И даже не попытался узнать, в каком положении склад, - он спокойно ждал, когда ему позвонит заведующий конторой и издательством «Нового Сатирикона» Моисей Израилевич Аппельхот.

Когда впоследствии товарищи и служащие смеялись над этаким спокойствием, Аверченко написал рассказ, в котором был выведен такой именно человек (конечно, в известной утрировке). К герою рассказа пришли разбойники, зарезали его семью, а он говорил:

- Понимаете, пришли ночью, зарезали жену, зарезали трех детей, бабушку, горничную… Ну, что скажете?! Вот свиньи какие!..

Конечно, такое спокойствие ничего не имело общего с мужественной невозмутимостью Аверченко, но материал для рассказа он все-таки на этот раз взял от себя.

Это был едва ли не счастливейший период его жизни: деньги шли к нему, слава росла, удача следовала за удачей.

Своих сотрудников Аверченко защищал он необычайно рьяно. Как-то две газеты: одна петроградская, другая иркутская - приняли пародии одного сотрудника на стихи Н. Агнивцева за его личное выступление. Аверченко в обоих случаях ответил убийственными заметками на попытки этих газет поиздеваться над сатириконцем.

Однажды почтенный, старый подписчик, какой-то врач из Ростова-на-Дону, вернул в редакцию полученный им номер «Нового Сатирикона» с приложением своей подписной квитанции. Номер журнала был - в явном бешенстве, до разрывов - исчеркан синим карандашом. Зачеркнуты были напечатанные в этом номере стихи В. Маяковского, Лидии Лесной и мой рассказ… В сопроводительном письме разъяренный доктор писал, что дарит деньги «Новому Сатирикону», уплаченные им вперед за год, просит избавить его от чтения журнала, который он всегда читал с удовольствием, но если в нем печатается такое (следовали определения и эпитеты), как стихи и рассказы упомянутых лиц, то не хочет он видеть «Новый Сатирикон», и т. д.

Мое положение было особенно неловкое. Как секретарь редакции, я получал почту, читал письма первый, а наиболее интересные передавал потом редактору.

Смущенный, я передал на этот раз необычное письмо, презрительно возвращенную подписную квитанцию и исчерканный в явном бешенстве номер журнала с моим рассказом, который был особенно обидно зачеркнут и сопровожден весьма нелестной характеристикой…

Аверченко внимательно прочитал письмо, осмотрел квитанцию (это был единственный случай подобного протеста читателя), перелистал полуизорванный номер журнала и удивительно мягким, проникновенным голосом сказал:

- Не смущайтесь. То ли еще будет. Это что! Это гнусный обыватель и консерватор. Разве может он позволить писателям писать хоть немного по-своему? Плюньте на него. А Маяковскому и Лесной этого и не рассказывайте.

Из немалого количества редакторов, встреченных мною за время моей литературной работы, - Аверченко, по глубокому моему убеждению, один из лучших.

Сердечность, благожелательность, чуткость, уважение к чужой творческой индивидуальности, умение понимать и радоваться своеобразно всему новому - неизменно отличало Аверченко как редактора.

К нему авторы запросто носили рукописи на квартиру, отрывая его от работы. Писал он обычно утром, очень прилежно, ежедневно - ведь работать приходилось много - рассказ, фельетон, «Перья из хвоста», «Волчьи ягоды», «Почтовый ящик» - все это, кроме рассказа и фельетона, почти всегда лежало на нем. Он же сам и корректировал журнал и многочисленные, беспрерывно выходившие и переиздававшиеся книги… Работал он много, но всегда легко, без раздражения, усталости, и к нему приходили именно в рабочие часы. В редчайших случаях он просил оставить ему материал, чтобы потом его прочесть. Чаще всего он читал тут же и тут же давал ответ. Если отрицательный, то с удивительной откровенностью, с товарищеской резкостью, почти никогда не обижавшей автора.