Неприязнь новых левых к СССР несводима к критике по вопросу о правах человека и демократии. О том, что в Советском Союзе нет демократических институтов и политических свобод, говорили с 1920-х годов социал-демократы, а к началу 1960-х годов на эту же тему все более откровенно рассуждали и западные коммунисты. Если же они в силу политической традиции не решались открыто осуждать внутренние порядки в СССР, то, по крайней мере, постоянно от них публично отмежевывались. Стоило зайти речи о внутренних делах Запада, коммунисты утверждали: если мы придем к власти, у нас, в цивилизованной Европе, все будет по-другому. Лидер итальянских коммунистов Пальмиро Тольятти записал по этому поводу свои соображения и собирался прочитать их вслух Н. С. Хрущеву во время их предполагавшейся встречи в Ялте. Именно прочитать, поскольку нормально говорить с советским лидером было невозможно, он все время перебивал собеседника и уводил разговор на посторонние темы. Закончив составление бумаги, Тольятти тут же умер, не успев встретиться с Хрущевым. Текст, однако, опубликовали, и ялтинская записка стала программным документом формирующегося «еврокоммунизма».
Между тем критика СССР со стороны новых левых была основана на совершенно иных принципах. Не либеральных институтов недоставало им в брежневском Союзе, а спонтанности, народного участия, динамизма и свободы, понимаемой отнюдь не только как возможность раз в четыре года опустить в урну бюллетень с четырьмя, а не с одной фамилией. Увлечение Ж.-П. Сартра маоизмом было отнюдь не данью революционной романтике или проявлением интеллигентской наивности. Китайская культурная революция со всеми ее эксцессами и ужасами была ближе новым левым, чем куда более гуманная брежневская система с ее скукой, застоем и бюрократией.
Студенческие волнения в Варшаве и перемены, происходившие в Чехословакии, тоже привлекательны были для западных радикалов именно массовым вовлечением людей в политику. Народ проснулся, вступил в дискуссию, импровизировал, пытался снизу строить элементы новой социалистической демократии, включая рабочие советы на предприятиях. Здесь западные новые левые узнавали свою собственную программу. Плюрализм партий - это, конечно, хорошо. Но самоуправление масс гораздо важнее.
Бюрократы и уклонисты
В отличие от радикальной молодежи, строившей баррикады на улицах Парижа и Чикаго, советские чиновники не слишком вдавались в идеологические тонкости, даже если сами служили по идеологическому ведомству. Им вполне достаточно было своего рода классового инстинкта, который сразу же позволял безошибочно отличить «своих» от «не своих». Детали можно было отдать на разработку мелкой идеологической прислуге, которой поручалось написать очередные трактаты, разоблачающие «мелкобуржуазные уклоны» и «левый экстремизм».
Советская номенклатура была глубоко консервативна не только в своем сознании и политической практике, но и в идеологии. А главное, она мыслила в категориях политических и бюрократических институтов. С критикой коммунистических партий Запада можно было до известной степени смириться, поскольку сами эти партии и логика их функционирования были вполне понятны. Такой же Центральный комитет, такое же Политбюро. Аппарат принимает решения, члены партии выполняют.
По этой логике социал-демократы на самом деле были лучше коммунистов, а консерваторы лучше, чем социал-демократы. Все подобные партии представляли собой политические машины с понятным и удобным устройством, но чем дальше вправо - тем больше доступа к реальной власти, тем больше связь с правящим классом. А следовательно, тем серьезнее партнер. Коммунисты - вечные оппозиционеры. Они в этом качестве удобны при создании и расчете политических комбинаций. Предсказуемы, управляемы. Но настоящими партнерами должны быть те, кто реально правит. Власть у буржуазии, значит, ориентироваться надо на буржуазные партии.
Разумеется, политика - это «искусство возможного», а лидеры, отвечающие за большую страну, не могут руководствоваться исключительно своими идеологическими симпатиями. Это понимали даже Ленин с Троцким, заключая Брестский мир с Германией. И уж тем более трезвым прагматиком считал себя Сталин, санкционируя пакт о ненападении с Гитлером. Но не надо думать, будто внешняя политика СССР была всегда тотально прагматичной. Триумф прагматизма наступил после Карибского кризиса, когда революционная Куба чуть не втянула Москву в новую мировую войну. Опять же, генералы имели свои практические соображения, дипломаты - свои, но реальность революционного пожара на Карибах, противостояние крошечного острова с гигантской империей имели свою динамику, заложником которой оказывалось хрущевское Политбюро, все еще зараженное коммунистическим идеализмом. Когда стало ясно, чем все может закончиться, в Москве испугались всерьез. А на заявления Фиделя Кастро, обещавшего публично принести себя и все население острова в жертву мировой революции, вежливо ответили: «Спасибо, не надо».
Не потому, что пожалели кубинцев, у которых в случае войны не было ни малейшего шанса выжить, а потому, что не видели смысла в мировой революции. Все и так было хорошо.
Кастро с товарищами немного обиделись. Они уже были вполне готовы погибнуть в ядерном пожаре, а им предложили гарантии безопасности, массовые закупки сахара и поставку тракторов. В Москве же окончательно поняли, что с леваками дело иметь рискованно, до добра это не доведет. Че Гевара мог сколько угодно сражаться в Анголе и Боливии, это никак не влияло на оценку ситуации советскими чиновниками.
У брежневского Политбюро было четкое и ясное понимание политики. Ее делают с помощью крупных бюрократических машин, опираясь на интересы серьезных и влиятельных групп элиты. Отличие Запада от нас состояло в том, что у них подобных политических машин было несколько, и они находились в сложных, отчасти конкурентных отношениях между собой (пресловутый плюрализм). В остальном - все то же самое.
А тут - новые левые со своими неожиданными и непонятными идеями, предлагающие сломать политические машины вообще, заменить бюрократическое согласование спонтанными процессами, власть улиц, дискуссия на митинге. Все это было отвратительно. Бунтовщики, одно слово!
В этом плане отношение Москвы к чехословацким реформаторам тоже было далеко не так просто и однозначно, как казалось задним числом. Руководитель чехословацкой компартии Александр Дубчек был попервоначалу своим. Реформы - если они не выходят за определенные рамки - можно было бы и стерпеть. Не кто иной как Михаил Суслов, который впоследствии стал символом советского консерватизма, призывал весной 1968 года внимательно следить за экспериментом в Праге, поскольку многое из него, быть может, придется потом перенять.
Беда пражской весны была не в том, что в Чехословакии разворачивались реформы, а в том, что в этот процесс все больше вмешивались массы, различные общественные и политические силы, зачастую преследующие противоположные цели. Главный упрек в адрес чешской компартии - потеря контроля. Как можно договариваться с Дубчеком, если его политическая машина не контролирует ситуацию, и он сам не может гарантировать выполнение договоренностей? Стихийность - вот главное зло, которое должно быть пресечено. Непредсказуемость недопустима.
Иными словами, именно то, что нравилось парижским студентам в Праге, вызывало отчаяние и отвращение в Кремле. Но в мае 1968 года сами парижские студенты были кремлевским чиновникам даже более отвратительны, нежели чехословацкие коммунисты-реформаторы, которых спустя несколько месяцев будут пугать (но не давить) танками. До вторжения в Чехословакию оставалось еще три месяца, по меркам спрессованного времени 1968 года - целая эпоха.
Революционеры и интеллектуалы
Если неприязнь кремлевской элиты к парижским «левакам» более чем понятна, то куда менее ясно, почему у советской «прогрессивной интеллигенции» новости из Парижа не вызывали особой симпатии. Это позднее «майская революция» во Франции станет культовым событием в России для поколения, ее не заставшего. Сейчас, спустя сорок лет, в Москве про парижский май говорят едва ли не больше, чем в самом Париже. Но тогда, четыре десятилетия назад, отношение московских интеллигентов к французским студентам представляло собой смесь недоумения и презрения.