И вот, когда мы сбили этот австрийский аэроплан, оба летчика спланировали на наш аэродром, и мы такой кутеж, такой пир с ними устроили! Мы их 24 часа от себя не отпускали вместо того, чтобы сразу отвести в штаб. Кое-кто из офицеров понимал по-немецки. Они нам рассказывали, что у них делается, и мы им рассказывали. Пили, ели, а на другой день чуть не целовались, когда отвезли их в штаб. Отношения тогда были совсем другие.
Таким образом мы увидели их аппараты, насколько они лучше наших. Может быть, мы получали не последние модели французские, потому что уже тогда французская авиация была гораздо лучше немецкой. У нас были полеты всего на три часа, у них - на пять часов. Мы могли поднимать очень маленький груз: можно было взять бомбу в 25 кило, или две бомбы по 10 кило, или пять маленьких по 5 кило. Они могли брать бомбу в 45 кило. А кроме того, когда они над нами летали, то планировали лучше нас, выше нас могли летать. Нам нужно было подыматься чуть ли не 40 минут, чтобы достигнуть высоты в 1000 метров!
Пока я жил в отряде, я домой не писал, что я летаю, я там жил будто бы только в качестве шофера. А то, что я занимаюсь фотографией, так это как любитель. И вот однажды фельдфебель должен был получить отпуск и ехать в Киев. Я ему дал поручение зайти к родителям и кое-что мне привезти. Он решил, что должен мне доставить удовольствие. А самое большое удовольствие - это выставить меня как героя. А родители думали, что раз фельдфебель, Сашенькин начальник, то надо его хорошо принять. И вот его усаживают за стол, дают ему водку, закуску, и он рассказывает, как я хорошо живу с офицерами, в полном тепле. А мать спрашивает: «А что, он летает?» - «Как же, они такие храбрые, они каждый день летают!» У моей матери сделался сердечный приступ, от которого она почти уже не оправилась. Она в 1917 году умерла. Это услуга, которую он мне оказал.
Я вернулся обратно в отцовское дело и занял то место, которое оставил, когда ушел на войну.
Мы были страшно настроены против правительства, которое в буквальном смысле саботирует войну, не умея создавать те условия, которые нужны для снабжения армии и населения продовольствием. Началось движение общественной организации Городов и Земств, которые создали военно-промышленный комитет, а он организовал производство для военных надобностей во всех мастерских. У отца на ювелирной фабрике мы делали маленькие медные втулки для снарядов, где нужна была очень большая точность. Каждой фабрике, которая могла что-то делать, поручалось что-то производить. Отец создал другое помещение, где установлены были станки.
- В чем изменилась ваша жизнь вследствие Февральской революции?
- Деятельность отца ни в чем не изменилась. Он, как купец первой гильдии, имел все права, а так как он очень энергично занялся доставкой военных предметов, то тоже имел некоторые привилегии, которых другие не имели.
Я тогда жил в Киеве и в этих правах особенно не нуждался. У отца в Киеве я имел право жить и как сын, и как его поверенный. А когда случилась революция, я себя почувствовал еще больше на ногах, я мог поехать к брату в Москву, чего раньше не мог. У всех нас был вздох облегчения: вот, наконец, начнется какой-то порядок, какая-то жизнь. И когда в июле 17-го года Керенский подавил выступление большевиков, но недостаточно энергично, мы не понимали, что это конец Временного правительства. Мы думали, что Временное правительство правильно действует, хочет постепенно произвести реформы, хорошенько все обдумать, раньше, чем дать землю крестьянам.
Мы тогда совершенно не понимали, что единственное средство спасти Россию - это сейчас же старое все уничтожить, уничтожить привилегии дворянства. И высшие политические деятели этого не понимали. Я уже в Париже был в большой дружбе с Маклаковым, об этом с ним говорил, и с Переверзевым. Никто не понимал - ни Керенский, ни Маклаков, ни Милюков. Каждый думал, что он сможет удержать.
Когда было отречение Государя, это был общий такой восторг всего населения, всех слоев. Все целовались на улице. Моя мать, старая больная женщина, в феврале 17-го года вышла на мороз, на балкон, без пальто, нашла где-то красную тряпку и в восторге ее повесила на балкон. Старая полуграмотная еврейка уже так была заражена этим настроением освобождения от рабства, от безалаберности, от бесхозяйственности, от убожества этой власти.