Такое никогда не приходило мне в голову. Я был поглощен мыслями вроде: «И это все, что ей нужно, черт бы ее побрал, ну что ж, она это получила, надеюсь, теперь она счастлива. Слава богу, завтра меня ждет СЕРЬЕЗНАЯ работа». Должно быть, она думала то же самое, но я был слишком одержим своей гордыней, чтобы заметить это. Неужели она бы отвергла мои чувства, если бы я зарыдал от того, что наши занятия любовью такие короткие и скучные? Наверное, нет, ведь она любила меня. Так почему же я не замечал этого?! Почему я всю жизнь считал себя дешевкой, в то время как Дэнни, Хелен, да по-своему и Диана, да, Брайан, да, Алан, да, Зонтаг и даже издательница были живыми свидетельствами того, что я способен на большее, чем просто зарабатывать ДЕНЬГИ? Я был окружен любовью, я скользил на ее волнах, но старательно не замечал ее, отвергал ее снова и снова. Сейчас от этой любви ничего не осталось, я это ясно вижу. Или, быть может, я смог разглядеть это, потому что целых десять минут был свободен? Теперь я больше не предсказуем, хотя у меня есть деньги и свой собственный чистенький дом.
Может, мне начать небольшое собственное дело? Что бы это могло быть? Или войти с кем-нибудь в долю, но с кем? Может, я найду какой-нибудь кооператив, организую театральную труппу или вступлю в коммуну?
Может, я что-нибудь изобрету? Или переквалифицируюсь в фермера и буду выращивать скот и пшеницу или разводить крабов? А может, я примкну к политическому движению? Ударюсь в религию? Или стану охотиться за женщинами с помощью журналов и клубов знакомств? А может, снова женюсь? Уеду за границу? Отправлюсь в кругосветное путешествие с компаньоном или без? Обнаружу, что я гомосексуалист или хладнокровный игрок, гравировщик часов, безумный убийца? Умру ли я на войне, или в борделе, или от голода, в кабацкой драке или вымаливая подаяние на Шри-Ланке, или на Фолклендских островах, или еще в каком-нибудь удаленном уголке Британской империи? Ведь я ничего больше не собираюсь делать. Нет, я ничего не стану делать.
Своим внутренним зрением я вижу Тебя, Боже. Ты голый старик, сгорбившийся посреди солнечного диска, у Тебя длинные волосы и борода, развевающиеся, словно хвост кометы, Ты похож на свое изображение на плакате, который появился несколько лет назад. На этом плакате Ты тычешь в мироздание под собой каким-то пинцетом или циркулем, но в моем воображении Твоя рука просто дотягивается до меня с пустой ладонью. И указательный палец не вытянут, чтобы сообщить мне, что я должен или не должен делать. Ты говоришь:
– Встань, сын мой. Ты упал и ударился, но всем нам свойственно ошибаться. Посмотри на эти тридцать с лишним лет за своей спиной и считай отныне, что это было окончанием твоей школы, и начни сначала. У тебя довольно времени. Ты еще не мертв. Тебе нет еще и пятидесяти.
Боже, как я хотел бы заплакать. Я свободен, но несчастен, потому что какой прок трусу быть свободным? Связанный или несвязанный, трус все равно не способен сделать ничего хорошего для себя или других. За всю жизнь я не совершил ни одного смелого, доброго, неэгоистичного поступка. (Хизлоп, молчать!) То есть совершил, но время быстро стерло его.
После смерти жены он стал сморщенным и чудаковатым. Входя в класс, мы частенько заставали его там – он сидел, уперев локти в стол и закрыв лицо ладонями. Мы пробирались на свои места и вели себя тихо как мыши. Может, он подглядывал за нами сквозь щели между пальцами? Мы сидели, как изваяния, пока он наконец не вскрикивал: «Достаньте учебники!», и иногда это было единственное, что он произносил за весь урок, пока не раздавался звонок, означавший, что нам пора перейти в другую аудиторию, хотя мы сидели фантастически тихо и неподвижно, а в классе присутствовало человек сорок, не меньше. Мы были в ужасе. Своими детскими сердцами мы понимали, что человек стоит на грани сумасшествия, но мы не могли никому об этом сказать. У нас не было доказательств, которые показались бы убедительными взрослому человеку.
Однажды он обвел взглядом класс, пощелкивая языком, как раньше, но слова, которые он произнес, были лишены смысла.
– Вот что любил я, грубую мужскую ласку одеяла, воркованье голубок в зеленеющих вязах, густой отупляющий дым и прозрачное желе, айву, лимон, – кто это сказал, Мэри?
– Китс, сэр, – ответила девочка слабым дрожащим голосом.
– Нет, Мэри, – вздохнул Хизлоп. – Китс этого не говорил, равно как и Браунинг, или Теннисон, или Брук, это сказал безумный Хизлоп. Кто же это сказал, Андерсен?