Из воевавших за Республику писателей он первым сказал об этой войне горькую правду. Он был убежден, что Республика потерпела поражение не только из-за военного превосходства франкистов, поддерживаемых Гитлером и Муссолини, — идейная нетерпимость, чистки и расправы над теми сторонниками Республики, кто имел смелость отстаивать независимые политические мнения, нанесли великому делу непоправимый урон. С этими мыслями Оруэлла невозможно спорить. За ними стоит опыт слишком реальный и жестокий.
Другое дело, что формулировались эти мысли человеком, который находился в состоянии, близком к шоку. И оттого в них есть своя тенденциозность. Она чувствуется уже в том, что высший смысл войны в Испании, ставшей прологом мировой антифашистской войны, у Оруэлла как-то теряется, отходит на второй план, оказывается заслоненным горькими фронтовыми буднями — бессмысленной гибелью тысяч солдат, которым давали заведомо невыполнимые задания, маниакальной подозрительностью, самосудами или расстрелами без суда. О той же пристрастности Оруэлла говорит и собственная его подозрительность относительно роли, которую в испанских событиях играл Советский Союз, будто бы старавшийся не допустить подлинно народной революции, сдержать и обуздать слишком высоко взметнувшуюся демократическую волну. Бесконечно далекий от троцкистов, Оруэлл здесь, по сути, повторял их утверждения, странно звучащие в его устах.
В частностях он, очевидно, несправедлив, и нет нужды всерьез его опровергать. А сам итог испанской главы его биографии поучителен и по-своему закономерен. Оруэлл отправился в Испанию как убежденный социалист, не вняв предостережениям тех, кто наподобие американского писателя Генри Миллера советовал ему остаться в стороне и не подвергать себя риску слишком болезненного разочарования. Когда через полтора года, в июне 1937-го, он, сумев избежать более чем вероятного ареста, вернулся домой долечивать горловое ранение, позиции его остались прежними. Но в той формуле, которой Оруэлл всегда пользовался, определяя свое кредо, — «демократический социализм», — переместились акценты. Ключевым теперь стало первое слово. Потому что в Испании Оруэлл впервые и с наглядностью удостоверился, что возможен совсем иной социализм — по сталинской модели. И этот уродливый социализм, казнящий революцию во имя диктатуры вождей и подчиненной им бюрократии, с той поры сделался для Оруэлла главным врагом, чей облик он умел различать безошибочно, не обращая внимания на лозунги и на знамена.
Нужно хотя бы в общих чертах представить себе тогдашнюю идейную ситуацию на Западе, чтобы стало ясно, какой смелостью должен был обладать Оруэлл, отстаивая свои принципы. Фактически он подвергал себя изоляции. Сетования на нее не раз прорываются в его письмах.
Было в нем что-то донкихотское, проявлявшееся в бескомпромиссности мнений, которая тогда для многих выглядела наивной. Оруэлл не желал считаться с резонами политической тактики. Оттого конфликты с окружающими завязывались у него на каждом шагу. Он оказался неудобным собеседником, который заставлял додумывать до конца многое, о чем вообще не хотели думать, и бередил сознание, убаюканное легендами или доверчивостью к лозунгам — не так уж важно, каким именно. Сила Оруэлла как раз и была в том, что, презрев такое неудобство, он упрямо заводил речь о явлениях, которые предпочитали как бы не замечать. Это же свойство сулило Оруэллу нелегкую участь оратора, которого никто не хочет выслушать с должным вниманием, а тем более с сочувствием.
Консерваторов он не устраивал тем, что по-прежнему стойко верил в социалистический идеал, с ним одним связывая возможность гуманного будущего, когда исчезнут и диктатуры, и колониальный гнет, и общественная несправедливость. Разумеется, его воззрения оставались типичным «социализмом чувства», в теоретическом отношении слабым, а то и просто несостоятельным. Но в выношенности и искренности этих воззрений Оруэлл не дал повода усомниться никому.
Для либералов он был докучливым критиком и явным чужаком, поскольку не выносил их прекраснодушного пустословия. Очень характерна в этом отношении его полемика с Гербертом Уэллсом. Личность старой формации, Уэллс, подобно большинству своих единомышленников, не хотел осознать, как глубоко изменился мир в первые десятилетия XX века. Фашизм, политика геноцида, тоталитарное государство, массовая военная истерия — для него все это было лишь каким-то временным помрачением умов, неспособным, впрочем, серьезно воздействовать на законы прогресса, ведущего от вершины к вершине. Отдавая должное духовному влиянию Уэллса, в юности испытанному им самим, Оруэлл не мог, однако, принять этого олимпийского спокойствия перед лицом грозных опасностей, угрожающих человечеству. Контуры описанного в «1984» мира, где тоталитаризм всевластен, а человек без остатка подчинен безумной и лицемерной идеологии, открылись ему еще на исходе 30-х годов; близкое будущее подтвердило, насколько небеспочвенной была его тревога. Потом, когда был напечатан «1984», либералы не могли ему простить, что местом действия избрана не какая-нибудь полуварварская восточная страна, а Лондон, ставший столицей Океании — одной из трех сверхдержав, ведущих бесконечные войны за переделку границ.