Но особенно яростно спорил Оруэлл с теми, кто почитал себя марксистами или, во всяком случае, левыми. Причем этот спор выходил далеко за рамки частностей, потому что его предметом были такие категории, как свобода, право, демократия, логика истории и ее уроки для следующих поколений. Главное расхождение между Оруэллом и его противниками из левого лагеря заключалось в истолковании диалектики революции и смысла ее последующих метаморфоз. Отношение к тому, что на Западе тогда было принято называть «советским экспериментом», разделило Оруэлла и английских социалистов предвоенного, да и послевоенного, времени настолько принципиально, что ни о каком примирении не могло идти речи.
Многое в этом споре, не утихавшем десять с лишним лет, следует объяснить временем, предопределившим и остроту полемики, и ее крайности — с обеих сторон. Оруэлл никогда не был в СССР и должен был полагаться только на чужие свидетельства, чаще всего лишенные необходимой объективности, да на собственный аналитический дар. Трагедию сталинизма он считал необратимой катастрофой Октября. Согласиться с этим невозможно и сегодня, когда мы представляем себе масштабы и последствия трагедии неизмеримо лучше, чем их представлял себе Оруэлл. Исторические обобщения вообще не являлись сильной стороной его книг. Их притягательность в другом: в свободе от иллюзий, когда дело касается реального положения вещей, в отказе от казуистических оправданий того, чему оправдания быть не может, в способности назвать диктатуру Вождя диктатурой (или, пользуясь излюбленным словом Оруэлла, тоталитаризмом), а совершенную сталинизмом расправу над революцией — расправой и предательством, сколько бы ни трубили о подлинном торжестве революционного идеала.
Эту силу Оруэлла хорошо чувствовали его антагонисты, оттого и предъявляя ему обвинения самые немыслимые, вплоть до оплаченного пособничества реакции. Тягостно перечитывать теперь писавшееся об Оруэлле английской левой критикой при его жизни. Это не анализ, это кампания с целью уничтожения — вроде той, что выпало пережить Ахматовой и Зощенко (недаром Оруэлл комментировал ныне отмененное постановление 1946 года с нечастой на Западе проницательностью: дал себя знать собственный опыт).
Однако исторически такая нетерпимость вполне объяснима. В левых кругах Запада долгое время предосудительной, если не прямо преступной считалась сама попытка дискутировать о сути происходящего в Советском Союзе. Внедренная сталинизмом система была бездумно признана образцом социалистического мироустройства. СССР воспринимали как форпост мировой революции. Из западного далека не смущали ни ужасы коллективизации с ее миллионами спецпереселенцев и умирающих от голода, ни внесудебные приговоры политическим противникам Вождя или всего лишь заподозренным в недостаточной преданности и слишком сдержанном энтузиазме.
Всему этому тут же находилось объяснение в якобы обостряющейся классовой борьбе и злодейских замыслах империализма, в закономерностях исторического процесса, проклятом наследии российского прошлого, косности мужицкой психологии — в чем угодно, только не в природе сталинизма. За редчайшим исключением, левые западные интеллектуалы либо не увидели, что сталинизм есть преступление против революции и народа, либо, увидев, молчали, полагая, будто к молчанию обязывает их верность заветам Октября и атмосфера неуклонно приближающейся мировой войны.