В государстве Океания, о котором повествует Оруэлл, мудрецам из Лагадо пришлось бы не профессорствовать, а учиться самим, так далеко вперед продвинулась их наука. Однако это все та же наука полной стандартизации, когда ни о каком независимом индивиде просто не может идти речь. И это уже не проекты, а будничное, привычное положение вещей.
Неусыпное наблюдение внимательно к последней мелочи быта подданных Океании. Ничто не должно ускользнуть от державного ока, и суть вовсе не в страхе — подрывная деятельность практически давно уже исключена. Высшая цель режима состоит в том, чтобы никаких отклонений от раз и навсегда установленного канона не допустить как раз в сфере личностной, интимной — там, где такие отклонения, при всем совершенстве слежки и кары, все-таки еще не выкорчеваны до конца.
Человек должен принадлежать режиму с ног до головы и от пеленки до савана. Преступление совершают не те, кто вздумал бы сопротивляться, — таких просто нет; преступны помышляющие о непричастности, хотя бы исключительно для себя и во внеслужебном, внегосударственном своем существовании.
Тоталитарная идея призвана охватить — в самом буквальном смысле слова — все, что составляет космос человеческого бытия. И лишь при этом условии будет достигнута цель, которую она признает конечной. Возникнет мир стекла и бетона, невиданных машин, неслыханных орудий убийства. Родится нация воителей и фанатиков, сплоченных в нерасторжимое единство, чтобы двигаться вечно вперед и вперед, одушевляясь абсолютно одинаковыми мыслями, выкрикивая абсолютно одинаковые призывы, — трудясь, сражаясь, побеждая, пресекая, — триста миллионов людей, у которых абсолютно одинаковые лица.
У Оруэлла это не воспаленная греза реформатора, вдохновленного вывихнутой идеей; это, за микроскопическими исключениями, реальность. В ней господствует сила, безразличная к рядовой человеческой судьбе. Граждане Океании должны знать лишь обязанности, а не права, и первой обязанностью является беспредельная преданность режиму: не из страха, а из веры, ставшей второй натурой.
Парадокс в том, что подобной искренности добиваются насилием, для которого не существует никаких ограничений. Центральная проблема из всех интересующих Оруэлла — до какой степени насилие способно превратить человека не просто в раба, а во всецело убежденного сторонника системы, которая раздавливает его, как тот сапог, опустившийся прямо на лицо. Где кончается принужденность? Когда она перерастает в убеждение и восторг? Тайна тоталитаризма виделась Оруэллу в умении достигать этого эффекта, и не в единичных случаях, но как эффекта массового.
Разгадку он находил во всеобщей связанности страхом. Постепенно становясь сильнейшим из побуждений, страх ломает нравственный хребет человека и заставляет его глушить в себе все чувства, кроме самосохранения. Оно требует мимикрии день за днем и год за годом, пока уже не воздействием извне, но внутренним душевным настроем будет окончательно подавлена способность видеть вещи, каковы они на самом деле. Государству надо только способствовать тому, чтобы этот процесс протекал быстро и необратимо.
Для этого и существует режим — с его исключительно мощным аппаратом подавления, с полицией мысли и полицией нравов, с «новоязом», разрушающим язык, чтобы стала невозможной мысль, с обязательной для всех доктриной «подвижного прошлого», согласно которой память преступна, когда она верна истине, а минувшего не существует, за вычетом того, каким оно сконструировано на данный момент.
История, культура, само человеческое естество — только помехи и препятствия, мешающие тоталитарной идее осуществиться в ее настоящей полноте. Пока сохраняется хотя бы хилый росток неофициозной мысли и неказенного чувства, не могут считаться вечными самовластие лидера Океании, называемого условным именем Старший Брат, и диктат целиком ему подконтрольной организации, которую обозначают столь же условным словом «партия». Задача не в том, чтобы добить противников, ибо они мнимы. Она в том, чтобы исчезла возможность несогласия, пусть сугубо теоретическая и эфемерная. Даже как отвлеченная концепция всякая индивидуальность должна исчезнуть навеки.
О конкретном прообразе мира, встающего со страниц «1984», спорили, и трудно сказать, согласился ли бы сам Оруэлл придать Старшему Брату физическое сходство со Сталиным, как поступили экранизаторы романа. Сталинизм, конечно, имеет самое прямое отношение к тому порядку вещей, который установлен в Океании, но не только сталинизм. Как и в «Скотном дворе», говорить надо не столько о конкретике, сколько о социальной болезни, глубоко укорененной в атмосфере XX столетия и по-разному проявляющейся, хотя это все та же самая болезнь, которая методически убивает личность, укрепляя идеологию и власть. Это может быть власть Старшего Брата, глядящего с тысячи портретов, или власть анонимной бюрократии. В одном варианте это идеология сталинизма, это доктрина расового и национального превосходства — в другом, а в третьем — комплекс идей агрессивной технократии, которая мечтает о всеобщей роботизации. Но все эти варианты предполагают ничтожество человека и абсолютизм власти, опирающейся на идеологические концепции, которым всегда ведома непререкаемая истина и которые поэтому не признают никаких диалогов.