Трудно даже представить шквал его ругательств. Причем слово «музодер» было лишь одним из его собственных лексических изобретений…
Иногда пастуху казалось, что случившееся той летней ночью было не с ним вовсе, а пригрезилось. Но ведь совсем не обман — маленькая звездочка, что мерцает на лоскутке живой переливчатой материи.
Вернувшись в село из своей избушки на сваях, он положил эти памятные вещицы на стол в тесноватой комнатке на чердаке, где зимой читал долгими часами и писал стихи. В последнее время он все чаще вспоминал Яа, и ему все Кюльше казалось, что серебристая девушка с далекой планеты была не очень счастливой. Он думал даже, что она была, как и он, одинока. А одинокий человек на чужой планете должен осознавать себя в тысячу раз более одиноким, и только если понять это, можно понять и его. Наверное, он немножко понял Яа, хотя тогда тем более странно, что она ушла, не попрощавшись.
Иначе как? Ведь если ты понял кого-то, он должен обязательно это почувствовать. Обидно, что очень часто мы не понимаем даже тех, кто рядом с нами, даже близких. Смотрим и не видим, считаем, что все у них презамечательно, и скупимся всякий раз на ободряющее, доброе слово, а людям, оказывается, плохо и одиноко, и для поддержки им нужно совсем немножко — одно сердечное ласковое словечко. Но где, где оно?
В мире так всего стало много, даже с избытком. Кроме доброты и милосердия, любви и уважительности друг к другу, хотя бы и к первому встречному…
Стыдно признаться даже себе самому, но порой пастух мысленно разговаривал с Яа: то жаловался на коровьи хворобы, то рассказывал, какой красивой выдалась в этом году осень и какую изумительную паутину выткали в лесу работяги-пауки, то сообщал, что в газетах информируют о новых космических рейсах в пределах нашей Галактики…
Пока нашей, Яа. Хотя — пока или не пока — он ведь даже не знает, откуда Яа…
Пастух усмехнулся. Расскажи он подобное председателю, тот наверняка сказал бы: «Пойди-ка, друг любезный, хорошенько выспись. Работать, работать надо, вкалывать, как говорили раньше, а не витать в облаках…» Дома пастух с часок повозился в огороде, потом поднялся в комнату под крышей. Лоскуток бирюзовой материи переливался все так же весело, точно живая морская волна, а вот звездочка… звездочка погасла. Она смотрела на пастуха холодно и недвижимо, как ослепший глаз.
«ОДУМАЙСЯ, ЯА!»
Махолет поднялся с госпитальной аэроплощадки и взял курс на гряду Улу. Собственно, слово «махолет» осталось в обороте с тех давних времен, когда и хлеб был хлебом, то есть когда его выпекали и подавали на стол подрумяненным, с душистой розовой мякотью, а не загоняли концентрат в малюсенький тюбик, которого с лихвой хватало на неделю.
Так и махолет был лишен теперь каких бы то ни было лопастей, крыльев, стабилизатора. Это был комфортабельный обтекаемый катер, формой напоминавший чуть вытянутую сливу и окрашенный так же, как обычная слива, в серебристо-пепельный цвет.
Но Яа любила махолеты. И такие небольшие, прогулочные, на каком летела сейчас к гряде Улу. И крейсерские, которые брали по пятьсот пассажиров. В последнее время эти лайнеры стали делать более тихоходными. В полете можно рассмотреть землю- реки, моря, горы, поля и даже услышать гул двигателей: его усилили по просьбе пассажиров, чтобы иллюзия полета и возможных опасностей была полнее. Кроме того, авиапассажирам раздавались всеми позабытые замороженные фрукты в хрустящих стаканчиках и цветные леденцы на палочках. Дети ради этого просились в воздушные рейсы, топая ногами на родителей и одурманенно сверкая звездочками, готовые на все.
Пилот махолета, на котором вылетела Яа, оказался далеко не молодым. Его черные волосы стали почти полностью голубыми, лицо бороздили морщины, серебристая кожа выцвела, посерела. Но он оставался поюношески подтянутым, темно-фиолетовые глаза смотрели озорно. Вел он махолет мастерски, и Яа, не отрываясь, смотрела сквозь прозрачное днище на проплывавшую внизу землю. Чем дальше на юг уносил их махолет, тем насыщеннее красками становилась она. Вот проплыли гигантские поляны оргусов — необычных цветов, растущих лишь здесь. Их бутоны были ничем не примечательны на вид, но когда оргусы распускались, то сорванным цветком можно было легко закрыть все лицо. Лепестки переливались, искрились, словно изваянные из горного стекла, хотя были очень нежны и каждый оргус жил лишь один день. Подносить их близко к лицу не рекомендовалось. Запах оргусов был терпок и крепок — человек моментально начинал задыхаться, а глаза слезились. Но сверху оргусы — а была пора их цветения — смотрелись живописнейшим бесконечным ковром, небрежно брошенным на сопки.