— Возьмем его максимальную — 42 м/градус. Значит, на 100 метров будет 2 градуса Цельсия. Но на тысячу метров будет — 20 градусов Цельсия?
— На 20 градусов? — переспросил я.
— А сколько будет через 3000 метров?
— Вероятно, 60 градусов Цельсия.
— Как ты думаешь, Голубятников не попробовал считать дальше? Он вычислил, сколько могут пробурить!
— Сколько же?
— От силы 12 километров в 1908 году. Потому что после 12 километров температура скважин возрастать будет по экспоненте. Ведь температура повысится до 240 градусов Цельсия. Я, ориентируясь на Голубятникова, на его линейный закон, просто пошел дальше. Взял скважину в 60 километров и получил температуру… Какую бы ты подумал?
Я быстро просчитал и выпалил вслух — 2880 градусов Цельсия!
— Это магма!
На нас все оглянулись, и мы тотчас перешли на шепот.
— А на 600 километров?
— Умножь на десять.
— 28 800 градусов. Так это горячая плазма! — вскричал я шепотом.
— Что же в центре Земли, где, по Голубятникову, 288 000 градусов?
Поэтому-то у Мохоровичича получается на материке слой в 50 километров, где отражаются поперечные волны в океанах — 15 километров.
Таким образом, мы летим на тонком воздушном шаре, как эта трубка.
Миша только сейчас увидел у меня в руках странный предмет — трубку от осциллографа. Взял ее и осмотрел.
— Для чего она понадобилась тебе?
— Чтобы решать «Несвободные колебания замкнутой плазмы». Но как ты относишься к планетному ядру?
Миша покопался в книгах.
— Вот теория Земли французского ученого О.Добре, — сказал Миша. — Он ведь отмечает, что вычисленная Ньютоном в 1736 году плотность Земли значительно больше, чем плотность горных пород, известных нам на ее поверхности (удельный вес гранитов 2,8 грамма в кубическом сантиметре). А следовательно, рассуждает этот ученый, на глубине должны находиться значительно более тяжелые массы. Чтобы представить себе глубинные массы, французский ученый обращается к железным метеоритам…
— Ну что же. Мало ли что взбредет в голову Ньютону или твоему О. Добре — французскому ученому?
Тогда я с другой стороны сделал свой вопрос.
— Как же может при взрыве Солнца образоваться еще какое-то ядро? В самом центре планеты, ну хотя бы Фаэтона?
Миша поглядел мне в глаза осмысленно.
— Ты думаешь, ядра не должно быть?
— Может быть, если ты докажешь, как из взрывающейся планеты, за вылетом кольцевых окружностей, образуется ядро?
— Но как это предсказать, я не знаю…
— Не знаешь, а рисуешь!
— Я чувствую, что-то не так в теории Шмидта…
— Ты вычислил массу всех планет и Солнца?
— Да. Вот масса Солнца, вот — планет… Не понимаю, как она летит. — Миша почему-то указал на Землю.
— За Солнцем, разумеется.
— Да тебе ясно, какая масса у планет? — Миша вслух обозвал такую сверхгигантскую массу, что я упал со стула, но трубку удержал. И расхохотался.
На нас злобно оглянулись.
Я выбежал, закрыл за собой дверь, но неплотно. Я видел, как Миша не спеша поднялся, вышел вслед за мной и застал меня в углу. Я смеялся, едва удерживая трубку. Просмеявшись, я объяснил ему, почему я не удержался и захохотал: мне чудовищными показались миллионы с миллиардом тонн, которые притягивает и не отпускает Солнце. Раскрутится маховик — ничем его не остановишь.
— Тебя это не ужасает?
— Ужасает. Но Ньютон. Шмидт. Мохоровичич. Астрономы…
— Она, Земля, пуста, как эта запаянная трубка.
Я поднес трубку к Мишиному носу, потрясая ею. Миша глянул, кинул папиросу в урну, не мигая смотрел, молчал.
— Выбрось ядро из Земли, — прокричал я.
Миша спросил:
— Куда?
— Так ты не знаешь? — уже проговорил я, чувствуя, что он не подозревает об инвариантности любой замкнутой системы, и спросил: — Ты Солнце и планеты как себе представляешь, если они удалены на десять световых лет от такой же системы? Инвариантность эта означает, говорил я, задыхаясь, — что мы можем выкидывать все изнутри, оставляя ускорение, расстояния и прочее. То, что не меняется…
До него наконец дошло.
— Это гениально. Но объясни: это ты только что придумал, экспромтом?
Миша взял у меня трубку, посмотрел. Еще минуту погодя он произнес:
— Ты гений!
— Не одному тебе всякий раз считаться гением, а другим — ничтожеством…
Высказал я все в какой-то великой спешке, не придавая сказанному мною ни капли истины.
Истина сказалась позже, когда я впервые увидел во сне: что я университета не кончил. Этот сон долго мне снился.