Выбрать главу

Будто ниже росточком стал Николай Иваныч. Ссутулился. Стало заметно, как тяжело старым некрепким уже ногам носить все его грузное тело бывшего подручного кузнеца, а потом летчика — с широкими плечами, могучим торсом, большой головой.

Тяжело уместился Иваныч на белой от черемухового снега скамейке, отряся цветы. Об одежде он забот не держал — синий потрепанный летний костюм давно не гладился, да и не был никогда Иваныч аккуратным и щеголем. Может, оттого, что мать рано умерла, не приучила, может, оттого, что жена заботы о его внешнем виде сразу на себя взяла, а теперь уж ей они не под силу. А вот сумку он установил бережно. Звякнуло в ней стекло.

И-эх! Видать, ничего не попишешь. Не донесет он нынче заветную «Столичную» до деда Андрея — двоюродного дяди матери. Привык уж он с дедом после свиданья с материной могилкой неспешно посидеть под яблонькой за бутылкой, деревенской закуской, да на этот раз не судьба.

— Ну, что, Петро, помянем хлопцев, — тихо сказал Иваныч, доставая бутылку, две чарки простого синего стекла граммов на 50 каждая и газетный сверток с провизией — хлеб да сало. Наполнил обе чарки, чокнул одна о другую, выпил, крякнув, и заел хлебом.

— А ведь не пили мы тогда, Петро, не пили! Первый раз я спирт хлебнул, когда Саша Матюшкин в горящем самолете приземлился. Несли мы его в медсанбат, задыхались — паленым пахло. А из простреленной ноги кровь сочилась, на траву падала. Шли из госпиталя — ту кровь обходили. Тогда и наркомовские сто граммов выпили впервые. Да…

Я мальчонкой-то молока не видал, хотя корова в дому была. Мачеха бидон через день в Москву возила на продажу. Так я все мечтал: вырасту — одно молоко буду пить день и ночь. И до войны, когда на Электростали кузнечил, удивлялся на мужиков пьющих — мало их тогда до войны, пьющих-то, было: «И чего пьют эту гадость горькую? Купили б молока!» И на фронте первые месяцы положенные 100 граммов не брал, компотом и молрком заменял. А после смерти Саши понял. И ты тогда впервые выпил. И Катя твоя тоже чарку пригубила. 20 августа сорок первого года… и день тот помню.

…Стайка воробьев с гомоном опустилась у ног Иваныча. Самый отчаянный ухватил крошку с лавки, отскочил с победным свистом.

— Мало вам червей и мошек? Не зима ведь, ненасытные, — проворчал Николай Иваныч, но хлеба покрошил, рассыпал на песчаную дорожку.

— Помнишь, Петро, наш Батя хотел Сашу к Герою посмертно представить, да не до того стало в том августе… «Не за награды воюем», — мы тогда говорили. За каждый полет любого можно к ордену представлять — такое время было. Но никто не знал, вернется ли из полета. Какие тут награды! Награды с 43-го начались, когда наша авиация превосходство в воздухе завоевала и немцы стали нас бояться.

Воробьи, склевав крошки, загалдели еще нахальней и заглушили последние негромкие слова Иваныча.

— Кыш, нахальное племя! Нет у меня больше хлеба, кыш!

От крика птицы вспорхнули, погомонили вблизи, но, видно, и впрямь чует эта придомная птица, есть чем поживиться или нет, — улетели. И стало тихо.

Иваныч наполнил чарку, снова чокнул одну о другую, выпил, заел салом.

— Тихо теперь в деревне, Петро. Бабы подмосковные нынче барыни. Раньше бы в эту пору шум по всему порядку стоял — все б мычало, блеяло, кукарекало, хрюкало. Пастух бичом щелкает. Мужики косы отбивают: жиу-жиу. Музыка! А теперь в Москву съездили, отоварились дня на три и молоком, и яйцами, и колбасой, и спят! А я — то привык по летной привычке в пять вставать, а поговорить не с кем. Жену не добудишься, дети отдельно живут. Вот и навострился сам с собой разговаривать. Ну, выпьем по третьей, Петро! И-эх! — Иваныч налил свою чарку, чокнул о полную вторую, но пить не стал, задумался.

— На День Победы, года три назад, ты еще живой был, Катю твою встретил в парке Измайлово. Верней, почему твою? Не твоя давно она. Вначале и говорить о тебе не хотела. Маленькая, худенькая, а все такая же светлая, и глаза удивленные, как у дитя. Нехорошо ты с ней поступил, Петро, недобро. Говорил я тебе об этом тогда, так ты на меня петушком, петушком! Не твое, дескать, дело, разлюбил я ее! Я и поверил, оробел — коль разлюбил, что скажешь? А потом, как узнал, кого полюбил — сплюнул: этакая хаханя! По любому поводу ха-ха да хи-хи — сказать-то нечего. Зато дочь генерала.

Ты это мне брось — разлюбил! — погрозил Иваныч бронзовому Петру. — Катю-то весь полк не то что любил — боготворил! Никто ее обидеть не смел. А ты обидел. А ведь знал уже, что ребеночка от тебя она ждет. И ведь какая! Сама дате дитем, а смолчала, и как уехала, так ни слуху ни духу. А ведь тогда, чтоб алименты получить, — только пальцем укажи на любого, хотя б незнакомого, и заставили бы платить. Сама она сына твоего вырастила и внуков дождалась. А ты их и не увидел!