Вдруг я услышал нечто, от чего у меня по коже прошел легкий холодок:
— Нью-Йорк — гангстерский город. Если с вами что-то здесь случится, то "Правда" напечатает некролог с нотками сентиментальности о поэте, погибшем в каменных джунглях капитализма...
Но в следующий момент страх мой неожиданно прошел— я понял, что меня нагло, беспардонно шантажируют. Я резко обернулся, схватил моего "затылочного следователя" за галстук.
Из меня прорвался шквал великого, могучего русского языка, накопленного мной на сибирских перронах и толкучках, в переулках и забегаловках Марьиной Рощи, да такой шквал, что мои "следователи" ошарашенно замолчали и, переглянувшись с непонятным мне значением, вышли.
Вот тогда я испугался по-настоящему — когда я оказался совсем один, в пустой комнате. Пустота, неизвестность, одиночество были страшнее угроз. Сколько времени я находился один, я не знаю, может быть, всего минут пять, может быть, полчаса. В конце концов я подошел к закрытой двери, потянул ее на себя, и она неожи-
данно легко открылась. Я оказался в совершенно пустом коридоре недалеко от лифта, нажал кнопку и через мгновение влетел в него, чуть не сбив с ног стоявшую там официантку в наколке с подносом, накрытым белоснежной накрахмаленной салфеткой.
— Вы не к Б.Д. ? — с надеждой спросил я.
— К нему, — сказала официантка. — А вы мне автограф не дадите?
— Я тоже к нему, — торопливо сказал я и так же торопливо расписался на этой салфетке.
Б.Д. сидел на диване в маниловском халате с гусарской окантовкой и читал книгу по восточной философии. У Б.Д. опять не дрогнул ни один мускул на лице ни тогда, когда он увидел меня, ни тогда, когда услышал все, что случилось со мной. Он не задал мне ни одного лишнего вопроса, только просил поподробнее описать внешние приметы моих "следователей". Это было нелегким делом, ибо их главной приметой была бесприметность.
— У вас есть один близкий американский друг — профессор, ответственный за вашу поездку, — Альберт Тодд. Поезжайте-ка к нему сейчас и расскажите все, что рассказали мне.
Я обомлел. Обычно существовало неписаное правило — не говорить иностранцам ни о чем, что происходит внутри советских посольств, А тут меня даже просят...
— Я вам дам мою машину, которая отвезет вас к Тодду. Шоферу можете полностью доверять, — сказал Б.Д. — Хотите, я вам подарю новое прелестное издание Бо Цзюи?
Через полчаса я уже был у Тодд а, откуда сначала позвонил жене, а потом рассказал ему об этом голливудском "допросе", о шантаже.
Тодд побледнел, услышав мой рассказ, и бросился куда-то звонить, закрыв дверь комнаты, в которой стоял телефон. Тодд тоже меня не спрашивал, кто сказал мне о Синявском и Даниэле, — он был джентльменом, как и Б.Д. Через два часа к подъезду дома Тодда подъехала машина, из которой вышли двое мужчин тоже без особых примет, но уже иного, американского типа. Они заняли места около подъезда. Тодд спустился вниз, о чем-то поговорил с шофером советской машины, пожал ему руку, и тот уехал. Некоторое время эти двое неразговорчивых мужчин сопровождали меня в моих поездках по
гангстерскому городу Нью-Йорку. Потом мы с Тоддом уехали в турне по американским провинциям — уже без сопровождения.Вернулись мы примерно через месяц. Советская миссия при ООН устроила в мою честь огромный прием. У дверей стоял Б.Д. У него было, как всегда, хорошее настроение.
— Два ваших слишком назойливых поклонника отправлены на Родину, — незаметно для других полушепнул он мне между рукопожатиями с перуанским и малайзийским послом и спросил:— Читали ли вы новый роман Кобо Абэ? Какая прелесть!..
Семичастный был вскоре снят, как и другие, близкие ему люди, которые пытаются сейчас выглядеть в своих мемуарных интервью чуть ли не двигателями прогресса. Но, к сожалению, "диссидентские процессы" постепенно приобрели инерцию снежного кома. Мне приходилось еще до дела Синявского — Даниэля писать письмо в защиту Бродского, затем — в защиту Н. Горбаневской, А. Марченко, И. Ратушинский, Л. Тимофеева. Ф. Светова и других, не говоря уже о письмах в защиту тех, кого подвергали не уголовному, но не менее тяжкому общественному преследованию. Одним из самых циничных изобретений борьбы с инакомыслием стало запихивание в психушку.
"Диссидентские процессы" подрывали престиж нашей страны не только за рубежом, но прежде всего в наших общественных глазах. Они разрушали в нас чувство достоинства— человеческого и гражданского.
Перестройка — это восстановление гражданского достоинства. Поэтому наряду с явными победами демократизации кажутся особенно нетерпимыми любые попытки унижения нашего достоинства, с таким трудом восстанавливаемого: применение дубинок и слезоточивых газов в Белоруссии, драконовские установления о спецпропусках для журналистов, провокационные жестокости в Грузии. Чтобы раз и навсегда закрепить правовое достоинство в наших законах, небесполезно напоминать об отвратительных унижениях этого достоинства — о "диссидентских процессах".
1989
ДЕРЕВЯННАЯ МОСКВА
(Из очерков, написанных для западно-германской прессы) Митинг, похожий на сон
Асфальтированная площадка перед стадионом затоплена двадцатитысячной толпой, скандирующей: "Ее-ли мы сди-ны, мы не-по-бе-ди-мы!" В толпе нет ни бюрократов, гладко выбритых электробритвами "Сони" или лезвиями "Жилетт", которых не бывает в открытой продаже, ни королей черного рынка с жирными мохнатыми пальцами, усыпанными перстнями, ни звезд эстрады в норковых мехах. Эта толпа состоит из тех москвичей, которые вряд ли зарабатывают больше, чем сто пятьдесят — двести рублей. Студент в лыжной вязаной шапке с кисточкой размахивает лозунгом "Даешь демократию!". Молодая медсестра с лицом, обсыпанным веснушками, поднимает над головой сшитый из простыни белый флаг с синим крестом. Маленький, угрюменький человечек трудно угадываемой профессии держит в руке с вытатуированным якорем хрупкую палочку с трепещущим на ветру листом бумаги, на котором надпись: "Ельцын — это как-то бодрит..." совершенно не сочетается с грустным, понурым видом автора самодельного лозунга. А с трибуны ораторы обрушивают на толпу призывы к свободе, к народовластию... Фотокорреспонденты со всего мира гроздьями виснут на столбах. Ко мне подходит знакомый американский журналист, улыбается: "Последние предвыборные митинги в Америке отсюда, из Москвы, кажутся конформистскими. Никогда не думал, что Москва когда-нибудь сможет быть такой..." Признаться, и я не мог этого представить. Конечно, неподалеку от митинга, за железнодорожной насыпью стоят фургоны защитного цвета, а в них наготове сидят крепкие парни в серых куртках частей особого назначения. Конечно, наверняка в этой толпе есть те люди, которые являются коллективным глазом оруэлловского Большого Брата. Но сейчас милиция не врывается в толпу, не стаскивает с трибуны ораторов, ибо такого приказа пока нет, и даже прислушивается с неподдельным детским интересом к особо мятежным речам. Милиционер — крестьянского вида рыжий парень, — услышав призыв к многопартийной системе, морщит лоб, делится своими опасливыми соображениями: "Это что же, значит, ежели будут, к примеру, три партии, то будут сразу три разных партийных райкома, а мы их всех кормить должны?"
Этот митинг кажется мне невероятным, почти сном, потому что я помню другую Москву — сталинского времени, когда люди боялись шума поднимающегося ночью лифта, ибо их могли арестовать в любое мгновение не только за речь, призывающую к свободе (таких речей давно уже не было), а просто потому, что многоголовому чудовищу полицейщины, для того чтобы выжить, нужно было постоянно питаться живыми людьми. Только в прошлом году открылось несколько страшных тайн Москвы. Рядом с Птичьим рынком есть такое ничем раньше не знаменитое кладбище — Калитниковское, а при нем чудесная старинная церковь Всех Скорбящих. И вдруг оказалось, что под этим "официальным" кладбищем есть засыпанное землей и теперь придавленное чужими гробами другое кладбище — секретное. Когда умер Сталин, Берия немедленно приказал произвести эту засыпку, чтобы скрыть следы преступлений. Даже многие старожилы-москвичи не догадывались, что под свежими могилами прячется старая, общая могила десятков тысяч людей, по суду и без всякого суда расстрелянных в варфоломеевские ночи тридцатых годов.Чудом уцелело несколько старушек, которые тогда были детьми, и они поведали все, что сохранила их память. С пристальным, все замечающим любопытством детей они решили подсмотреть — что делают люди, приезжающие вечером в парк в закрытых фургонах? Притаившись в кустах, дети увидели страшную картину: фургон подъезжал к самому краю длинного глубокого оврага, задняя стенка откидывалась, и наша советская зондеркоманда в длинных фартуках, в резиновых сапогах и перчатках сталкивала специальными крюками один за другим в овраг голые трупы с пулевыми дырками в черепах, заткнутыми тряпицами. Многие трупы были уже не первой свежести, со вздувшимися животами, и, падая вниз, они лопались с характерным ужасающим звуком. По парадоксально-трагическому совпадению напротив кладбища был мясокомбинат имени Микояна, над чьим зданием по ночам сверкал усыпанный электрическими лампочками портрет Сталина, в то время как мясокомбинатовские собаки подходили к краю оврага и, облитые луной, выли над трупами...