Когда я при счете в 170 тогдашних рублей (17 рублей после денежной ре^рмы) дал на чай официанту огромную сторублевку, он вежливо отозвал меня в сторону и тихонько сказал:
— Молодой человек, вы первый раз в ресторане?
Я попытался удариться в амбицию (мне было 16лет):
— Не все ли вам равно?
— Если вы хотите, чтобы вас уважали официанты,— настойчиво продолжал он, — никогда не давайте больше двадцати процентов. Иначе они будут смеяться над вами за вашей спиной.
Это был хороший урок для меня на всю жизнь.
В Москве начали появляться первые богатые дети. Это была узкая каста сыновей академиков, известных композиторов. Они одевались только во все заграничное, длинные, похожие на полупальто пиджаки с могучими ватными плечами, яркие попугайские галстуки, вишневые ботинки на каучуковой белой подошве. Длинные волосы были густо смазаны бриолином. Они разъезжали на отцовских машинах и развлекались в обществе манекенщиц. Этот клан получил впоследствии хлесткое прозвище "стиляги". Их манера одеваться, танцевать была своего рода протестом против стандартизации, но протестом карикатурным. Пристанищем стиляг был коктейль-холл на улице Горького. В 1954 году после кровавого преступления в клане "стиляг" коктейль-холл был объявлен "рассадником буржуазного образа жизни" и закрыт. Дружинники вылавливали оставшихся стиляг на танцплощадках и сражались при помощи ножниц со слишком длинными волосами и слишком узкими брюками и строго следили за идеологической выдержанностью танцев. Стиляги исчезли. Но падекатр и краковяк не привились на танцплощадках. Молодежь упрямо танцевала рок-н-ролл.
Окончательный перелом во вкусах произошел в 1957 году, во время фестиваля молодежи, когда многотысячные толпы иностранцев впервые хлынули на улицы Москвы, смешиваясь с молодыми москвичами. Когда-то в сатирическом журнале "Крокодил" кока-кола и пепси изображались как "буржуазный яд", теперь бутылки пепси продаются даже в Большом театре, и почти вся московская молодежь ходит в джинсах , если не американского, то социалистического производства, впрочем оставляющего желать лучшего. Джинсомания, впрочем, кажет-
ся, проходит — на первое место выходит вельвет. В Москве один за другом открываются бары, где не очень умело, но делаются напитки, называемые коктейлями. Бывшие когда-то полуподвальными, джазы выступают в больших залах, исполняя западные и собственные мелодии. Москва в сравнении с прошлым стала гораздо менее патриархальной, менее замкнутой. Когда приехала группа "Бонн М", то ажиотаж был настолько велик, что пришлось вызывать конную милицию.
Но экспорт модернизации нравится далеко не всем. Многие сетуют на то, что новые проспекты просторны, но неуютны и ностальгируют по старым, кривым, но очаровательным улочкам, по деревянным домикам с алой геранью. Удобств стало больше, но меньше уюта. Получился парадокс: те, кто когда-то отчаянно добивался отдельной квартиры, иногда вздыхают о коммунальных квартирах, потому что люди там жили в тесноте и неудобствах, но менее отчужденно. Москвичи снова создают дворы, озеленяют бывшие пустыри, сажают цветы на балконах и у подъездов, потому что без зеленых дворов Москва — не Москва. Стук костяшек домино — на деревянных столах под дворовыми "грибками" — это обычная музыка московских дворов. Неистребима московская привычка засаливать на зиму огурцы и помидоры, шинковать капусту, мариновать грибы, варить варенья. Пепси-колу покупают все-таки больше как экзотику, а сами предпочитают квас, и в жаркие дни у цистерн выстраиваются очереди с бидонами и банками. Москва по природе в чем-то навеки патриархальна, и модернизация прививается далеко не во всем, и слава богу. Зачем нужно, чтобы Москва из города русского превращалась в нечто среднеевропейское? Старая Москва живет и внутри современных зданий с газовыми плитами и ванными, а из окон многоэтажных домов во время праздников доносятся все те же протяжные хоровые песни, как когда-то они доносились из деревянных домиков.
Не случайно, несмотря на любопытство москвичей к современной музыке, Москва родила двух выдающихся менестрелей: певцов-поэтов Окуджаву и Высоцкого. Булат Окуджава, воспевший старые московские улочки, — тонкий лирический мастер, отец российского мене-стрельства — начал писать свои песни в конце пятидесятых. Несмотря на то что его песни не звучали ни по ра-
дио, ни по телевидению, не выпускались пластинками, они, распространившись как по волшебству, звучали во всех московских домах, в рабочих и студенческих общежитиях, даже в квартире Шостаковича.
Пришедшие поздней, песни Владимира Высоцкого, актера Театра на Таганке, исполнителя роли Гамлета и роли брехтовского Галилея, были полной противоположностью Окуджавы: его песни не столь мелодичные, но более резкие, более обнаженные. Голос Высоцкого — хриплый, рычащий. Слова песни написаны на московском грубоватом сленге и иногда напоминают сатирические фельетоны под гитару. Высоцкий безвременно умер, и его похороны превратились во всемосковское шествие: за гробом шло около трехсот тысяч человек.
Я счастлив, что в Москве любят стихи так, как ни в одном другом городе мира. Я думаю, что Москва — это единственный город, где на чтение стихов могут собраться 100 тысяч человек, заполнив футбольный стадион. Так еще не было, но так когда-нибудь обязательно будет.
Исаак Меламед — победитель
У легендарного режиссера Всеволода Мейерхольда был ассистент — Исаак Меламед, чудом уцелевший в исторических катаклизмах. Самого Мейерхольда я не застал в живых, а вот с Меламедом познакомился. Это произошло в пятидесятых годах, в кацэе "Националь", где Меламед ежевечерне пребывал вместе со своим другом и собутыльником — замечательным писателем Юрием Олешей. И Меламед, и Олеша были, скажем мягко, небогаты, и сердобольные официанты разрешали им приносить с собой за пазухой магазинную водку без ресторанной наценки. Меламед был закоренелый холостяк, тощий, как вобла, с провалившимися щеками, усыпанными веснушками, и с рыжими развевающимися волосами, пылавшими, как огненный ореол, вокруг головы. Меламед ходил всегда в одном и том же засаленном пиджачишке, обсыпанном перхотью, в брюках с непоправимой бахромой, а рубашку он иногда надевал наизнанку, чтобы придать ей подобие свежести, что не мешало ему прицеплять неизменный галстук-бабочку. У Меламеда были огромные, всегда удивительные глаза с печалью внутри, и он мог часами говорить за столом о Данте, Гете, Шекспире.
Лишь уходя из кафе, он спускался с небес искусства на грешную землю и гордо просил взаймы на троллейбус.
И вот однажды произошло нечто необыкновенное. Напротив был длинный банкетный стол, где восседали упитанные иностранцы делового вида и поглощали водку, заедая ее черной икрой и семгой. Внезапно один из иностранцев— весь свежевыбритый, румяненький, лоснящийся, весь в бриллиантовых заколках и запонках, поперхнулся бутербродом с икрой, выплюнул его против всякого этикета, рванулся со стула, уронив его на пол, и завопил на все кацЬе: "Меламед! Ман либер Меламед!" Он бросился к нашему рыжему оракулу, прижав к своей, осыпанной черными дробинками икры салфетке, засунутой за воротник. Меламед растерянно молчал, пока иностранец обнимал его и тряс, одновременно и хохоча, и чуть не плача. Мы переглядывались, ибо никому из нас и в голову не могло прийти, что Меламед — наш скромный
Меламед! — мог быть хотя бы отдаленно знаком с каким-нибудь капиталистом. И вдруг провалившиеся от постоянного недозакусывания щеки Меламеда вздрогнули и в его детских глазах пророка проблеснуло узнавание. "Пауль!"— заорал в ответ Меламед, и теперь они уже оба начали трясти друг друга, сокрушив на пол графинчик с нелегально перелитой в него под столом магазинной водкой. Иностранец, оказавшийся президентом какой-то фирмы в Западной Германии, начал махать пачками марок, рублей, требовать шампанского, которое немедленно появилось. Ничего не объясняя нам, они начали петь вместе с Меламедом тирольские песни и, обнявшись, удалились в неизвестном направлении...
История их дружбы, как мне потом рассказывали, была следующая. Когда в 1941 году Меламед подал заявление о том, что он готов идти добровольцем на фронт, то в графе "знание языков" поставил "немецкий", хотя знал только в школьном объеме. Знание немецкого тогда было в цене. Несмотря на чисто символический вес Меламеда — чуть больше пятидесяти килограммов и на его общий скелетообразный вид голодающего индуса, его направили в десантный отряд парашютистов. Меламед был сброшен с парашютом в белорусских лесах на предмет получения "языка". При приземлении все десантники погибли — за исключением Меламеда. Возможно, Меламеда его воздушный вес. Меламед зацепился за сук сосны и повис на парашютных стропах. Затем ему удалось их перерезать и спуститься на землю. Но задание Меламед помнил и решил его выполнить. Однажды, после отступа нашей артиллерии, Меламед нашел в лесу немецкого обер-лейтенанта, раненного в ногу, и потащил его на себе. Для нас, знавших физические возможности Меламеда, это было непредставимо. Ориентировки у Меламеда не было никакой: подготовка была спешной и к тому же компас был разбит при приземлении. Знание немецкого языка у Меламеда было плохонькое, но срок для пополнения знаний был предостаточный: он блуждал, таская на себе Пауля, около месяца. Меламед проделал Паулю операцию, выковыряв у него из ноги осколок своим кинжалом» смастерил ему костыль из молодых березок, и немец кое-как заковылял вместе с Меламедом в сторону плена, спасительного среди осточертевшей ему войны. А по пути они подружились, и Пауль научил Меламеда петь тирольские песни. При пересечении линии фронта, видя, как Меламед обнимается с немецким обер-лейте-нантом на прощание, работники СМЕРШа на всякий случай арестовали Меламеда, но потом отпустили ввиду его явной неспособности быть немецким шпионом...