Достоевский в статье "Лучше поздно, чем никогда" сказал о Лермонтове так: "Лермонтов, фигура колоссальная, весь, как старший сын в отца, вылился в Пушкина. Он ступал, так сказать, в его следы... Вся разница во времени. Лермонтов ушел дальше временем, вступил в новый период мысли, нового движения европейской и русской жизни..."
Тогда было естественно взаимоперетекание филосо — фий, наук, литератур, живописи, музыки через границы европейских государств. Не только западники, но и славянофилы прекрасно говорили на французском, который был тогда языком общения. Тезис об общеевропейском доме, снова выдвигаемый сейчас, мог бы осуществиться и тогда, если бы не выстрел в Сараеве, перешедший затем в первую мировую войну и все ее трагические последствия. Железный занавес, стремглав опущенный, как гильотина, отколол нашу культуру от многих ведущих тенденций в искусстве, в науке, которые наша страна, неиссякаемая на таланты, щедро подарила и Европе, и всему миру. Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский, Толстой, Чехов тем не менее всегда оставались всемирным паролем, всемирным доказательством величия нашей культуры, даже когда к ней, как к княжне Мэри на балу, развязно полезли распустившиеся пьяные рожи, пытаясь ангажировать ее на свою кровавую мазурку.
Всемирность нашей классики была основана на рус-скости, а русскость — на всемирности.
Одно из самых великих слов, подаренных русским языком миру, стало отныне вошедшее во все словари мира слово "интеллигенция". Но по трагическому парадоксу в нашей стране становилось все меньше и меньше тех, кто это понятие воплощал. Одни оказались в эмиграции, другие гибли в подвалах Лубянки, за колючей проволокой лагерей, третьим заткнули рты кляпами из газет и резолюций, четвертые пали смертью храбрых, сражаясь с фашизмом. И вес-тики, намотря на такие чудовищные
159
потери этого предполпотовского самогеноцида, наша интеллигенция, наша культура выжили, не выпали из общемирового контекста, и во многом благодаря могучему запасу нравственной прочности нашей классики, включая Лермонтова.
Джордж Оруэл в своих антиутопиях описал надсмотр -щиков наблюдавших за людьми так называемого Большого Брата. Страх такой будет спасать другой страх — не унизительный, а очистительный — страх перед собственной совестью. Именно этот страх перед собственной совестью и есть гражданская смелость. А кто в нас воспитал такой драгоценный страх? Русская классика. Ведь, действительно, страшноватенько в конце своей жизни заслужить такое лермонтовское пощечинное определение:
И прах наш с строгостью судьи гражданина Потомок оскорбит презрительным стихом Насмешкой горькою обманутого сына Над промотавшимся отцом.
Мы сейчас находимся в периоде генетического воста-новления. Но культура не воскрешается, а именно восстанавливается, да не по хромосомам, не по целым генам, а даже по их крошечным долечкам. Восстанавливать культуру не менее трудно и долго, чем Храм Христа Спасителя, взорванный в одно мгновение удалой рукой одного из шариковых. Но без восстановления культуры, интеллигенции невозможно молниеносное экономическое чудо, которого, конечно, так хотелось бы всем нам. И поддаваться пессимизму, паникерству — это еще одно доказательство нашей недостаточной культуры и интеллигентности. Полный пессимизм — это такая же духовная ограниченность, как и полный оптимизм. Еще совсем юный Лермонтов предостерегает нас из прошлого и от
Сомнений ложно-черных, И ложно-радужных надежд.
Некоторые литературоведы интерпретируют стихотворение Лермонтова
Не верь, не верь себе, мечтатель молодой*, Как язвы, бойся вдохновенья...
как якобы насмешку над романтизмом. Перечитайте хотя бы "Тамань", "Бэлу", "Пророка", и вы увидите, что Лермонтов без романтизма невозможен. Но почему он боролся с чужим и собственным романтизмом, порой прибегая к безжалостной иронии? Потому что он знал, что безответственный романтизм, приводящий к интимным и общественным иллюзиям, смертельно опасен и что пропасти всего мира усеяны костями романтиков, заведенных туда иногда другими романтиками, а иногда и лже-про роками. Вся тайна великой русской классики— это муки совести — и за свою жизнь, и за все сразу жизни на свете. Русская классика — это всеотклик, всеот-ветственность. Вот что соединяет и пушкинское "и мальчики кровавые в глазах" и лермонтовское "И вы не смоете всей вашей черной кровью поэта праведную кровь!*, и вопиющую кровь стольких невинных жертв на страницах "Архипелага Гулаг" Лермонтов родился не от женщины, а от, пули, которая убила Пушкина. После Лермонтова уже нельзя быть русским поэтом, если в тебе нет мук совести за всех безвинных кого убили. Эта безвинная вина — вина облагораживающая, возвышающая. Но как же не совестно тем, кто виноваты в чьих-то убийствах или травле, но до сих пор не только не нахо дят в себе мужества для покаяния, но и высокомерно, и< по христиански оправдывают якобы тпшмтишимш <>г. щественным долгом? Если мы уж ткп.ш.ниши.н и . ,
туру, то прежде всего надо начинать с восствиоалс.....
культуры совести. Но культура невозможна не совести, но и без тонкости. Наше время ирсми не ними зации, а политизации сознания. Политизация, конечно, лучше, чем гражданская спячка. Но если главное сводит ся лишь к политике, мы невольно огрубляемся, теряем душевную чуткость, тонкость, и именно из-за отсутствия тонкости порой не в состоянии решить ни политических, ни экономических проблем. В истории слишком прямые ходы заводят в лабиринты. Амбициозный материализм на деле оказывается разрушителем не только нравственных, но и материальных ценностей. Давайте будем честными сами перед собой и признаемся, что в последнее время мы стали гораздо больше читателями газет, чем читателями книг. Книги мы все еще жадно хватаем, ибо обладание ими есть приятная видимость интеллигентности. Современная шариковщина есть комфортабельная мебли-рованность нечитаемыми мыслями гениев.
Классика нуждается не только в постоянной читаемости, но и в перечитываемое™.
Несладко бы пришлось в наше время индивидуалисту Лермонтову, не прибившемуся ни к одному стаду. Серость у нас почему-то не только простительна, но и поощряема, а вот индивидуализм наказуем. Но не скрывается ли под обвинениями в индивидуализме животный страх перед сильными индивидуальностями? Какая разница: будет у нас одностадность или многостадность, если так бездуховно соединение в одно стадо или в разные, бодающие друг друга стада? Тоталитаризм посредственностей или плюрализм посредственностей одинаково опасен. У серости и так достаточно свободы для развития. Лишь свобода для развития сильных и добрых индивидуальностей может привести к нравственному и экономическому расцвету. Нам нужно учиться терпимости к резко обозначенным характерам, даже если их манера общественного поведения не слишком удобна для оберегателей комфортабельного статус-кво. Кажущиеся сотрясателями основ крупные индивидуальности нередко затем оказываются этими самыми основами. Так было с Лермонтовым. О "Герое нашего времени" царь Николай I так отозвался в письме императрице от 24 июня 1840 года: "Такиероманы портят нравы и портят характер... Это жалкая книга, показывающая большую испорченность автора". Лермонтов так отвечал на это: "Вы скажете, что нравственность от этого не выиграет? Извините. Довольно людей кормили сластями: у них от этого испортился желудок: нужны горькие истины". Но таких горьких истин не хотели, да и сегодня не хотят слышать псевдосберегатели псевдонравственности. В экономическом и нравственном кризисе они обвиняют не сами условия, этот кризис породившие, а писателей, журналистов, как будто они своими перьями устроили все катастрофы. Гоголь когда-то отвечал этим монополизаторам патриотизма так: "Масса народа похожа в этом случае на женщину, приказывающую художнику нарисовать с себя портрет совершенно похожий: но горе ему, если он не сумел скрыть всех ее недостатков".
Герцен тончайше заметил, что Лермонтов имел несчастье быть проницательным, к которому присоединялось и другое — он смело высказывался о многом без пощады и без прикрас. Существа слабые, задетые этим, никогда не простят этого..." Герцен с горечью добавил: "О Лермонтове говорили, как о бальном отпрыске аристократической семьи, как об одном из бездельников, которые погибают от скуки и от пресыщения. Не хотели знать сколько боролся этот человек, сколько выстрадал прежде чем отважился высказать свои мысли..."