Выбрать главу

У Малевича было много последователей в России в 1915–1920 гг., которые постепенно все отошли от супрематизма. Исследователи усматривают его прямое влияние на весь европейский конструктивизм. Это и верно и неверно. Вокруг Малевича было много подражателей, но ни один из них не проник в истинный дух супрематизма и не смог создать ничего, хоть как-то по существу (а не по внешней форме) приближающееся к его работам. Это касается и конструктивизма. Конструктивисты заимствовали и развили некоторые формальные находки Малевича, не поняв или резко отмежевавшись (как Татлин) от самого духа супрематизма, по сути своей гностико-герметического, а в чем-то даже и интуитивно-буддистского. Да и сам Малевич, как интуитивный эстет и приверженец «чистого искусства», резко отрицательно относился к «материализму» и утилитаризму современного ему конструктивизма (Теория, 250). Более последовательных продолжателей супрематизма Малевича следует искать скорее среди минималистов и некоторых концептуалистов второй половины нашего столетия.

Крупнейшие русские авангардисты, на эстетических взглядах которых я здесь кратко остановился и чьи произведения заняли видное место среди наивысших достижений искусства XX в., хорошо ощущали наступление какого-то глобального переходного периода в культуре. В художественном творчестве и в теоретических рассуждениях они стремились выразить суть этих ощущений и профетических предчувствий. Кандинскому это удавалось в равной мере и в искусстве, и в теории. Малевичу — в наибольшей мере в живописи, хотя и в теоретических суждениях его, как мы видели, нечто вразумительное достаточно интенсивно пыталось прорваться сквозь джунгли словесно-мыслительных напластований. Большинство авангардистов начала XX в., как русских, так и зарубежных, активно контактировавших друг с другом, ощущали примерно то же, но выражали дух своего времени только в искусстве, не пытаясь философствовать и теоретизировать. Другое дело, что манифестарный пафос был присущ практически всем авангардистам, но он, как правило, не носил характера глубокого проникновения в суть художественных и общекультурных явлений, что отличало теоретические работы Малевича и особенно Кандинского.

Общим для авангардистов начала столетия было ощущение, что они стоят на рубеже завершения многовековой новоевропейской (или вообще европейской со времен античности) культуры, или искусства по крайней мере, и являются представителями принципиально нового этапа культуры и искусства. Кандинский осознавал его как эпоху Великой Духовности после нескольких веков материалистического засилия. Другие, напротив, увлеченные новейшими достижениями естественных наук, были убеждены в начале новой научно-технической эры, отринувшей всякие религиозные, идеалистические, гуманистические и т. п. предрассудки. На уровне теории к последним принадлежали, прежде всего, футуристы и конструктивисты, хотя творчество их показывает, что на практике наиболее талантливые из них еще питались глубинными дарами Духа.

Показательна в этом плане реакция на авангард тех из христианских мыслителей, которые имели достаточно развитое эстетическое чутье и пытались всерьез осмыслить феномен авангарда. Одним из них был о. Сергий Булгаков. Свои размышления о кубистических работах Пикассо из собрания Щукина он изложил в специальной статье. В ней он мимоходом достаточно высоко оценил книгу Кандинского «О духовном в искусстве», признав ее интересной и содержательной, несмотря на некоторую «философскую незавершенность» (37, прим.)[1092]. Он высоко отозвался об эстетическом значение картин импрессионистов, Гогена, Сезанна, Матисса из того же собрания, но заметил, что это радостное воспевание славы красоте на уровне бездумного птичьего щебета вряд ли дозволено «нашему серьезному, утомленному, осознавшему трагическую сторону жизни веку... Современному человеку в известном смысле непозволительно мироощущение Матисса, завороженного пением своих красок, влюбленного в свою палитру, или даже экзотического Гогена, спасающегося на Таити от болезни европеизма» (26).

Зато эту болезнь выносил в себе и выплеснул на холсты в виде «уродливых и гнусных» образов Пикассо. Атмосфера мистической жути, доходящей до ужаса, охватывает зрителя в залах, где собраны его холсты. Искусство Пикассо видится Булгакову насквозь мистичным, проникнутым чувством нарастающей тоски и ужаса бытия (27). Оно, без сомнения, духовно, но это «духовность вампира или демона: страсти, даже и самые низменные, взяты здесь в чисто духовной, бесплотной сущности, совлеченные телесности». Работы Пикассо, убежден Булгаков, без сомнения, имеют высокое художественное исполнение и их уродливо геометрические формы полностью отвечают содержанию, которое с их помощью пытается передать художник. Фактически быстро перестаешь замечать парадоксальность этих форм, настолько сильно действует то, что ими выражено. Булгакову картины Пикассо, особенно выражающие его понимание Женственности, Души мира (к ним он применил ставшую популярной у критиков авангарда метафору «труп красоты», вынесенную и в заглавие статьи), видятся почти как «чудотворные иконы демонического характера» (29). Он ощущает изливаемую ими «некую черную благодать», порожденную адом, который носит в душе этот художник. Однако в них есть что-то столь характерное для нашей эпохи, что картины Пикассо волнуют и будоражат душу современного человека больше, чем классические произведения. Работы Пикассо представляются Булгакову особенно созвучными русской мятущейся душе, пребывающей в мучительных поисках Бога; они напоминают ему образы многих произведений Гоголя и Достоевского. Геенна и бунтующее демоническое начало кипят в них. Здесь отрицается божественная красота творения, изображается в разлагающемся виде, но это разложение — не выдумка художника, а результат его видения каких-то греховных пропастей нашего мира, «ноуменального греха». И поэтому Булгаков считает Пикассо большим художником, которому открылись какие-то астральные пласты бытия с их зловещей чудовищной мистикой, отрицающей или не знающей истинного Бога (34–37). «В творчестве Пикассо выражается религиозная мука и отчаяние, все оно есть вопль ужаса пред миром, как он есть без Бога и вне Бога». Это «могучее религиозное искушение, испытание веры» (38). В работах Пикассо он усматривает аналогию химерам на наружной балюстраде собора Парижской Богоматери — этим «демоническим чудовищам высочайшей художественной силы и глубочайшей мистической подлинности». Для Булгакова всегда было загадкой, «какая мука исторгла их из души художника». «Не есть ли и творчество Пикассо — Chimeres на духовном храме современного человечества?» (39).

вернуться

1092

Статья Булгакова «Труп красоты» (1914) цитируется по изданию: Булгаков С. Н. Тихие думы. М., 1996.