Выбрать главу

Чокнутый? В глазах «нормальных» обывателей — да. Но где было бы человечество без таких вот чокнутых…

Или — Калуга, куда он был переведен в 1892 году. Это сегодня там сверкает серебряным стальным куполом «футуристический» музей космонавтики. На фотографиях конца позапрошлого века домик Циолковского кажется совсем деревенским — рубленая деревянная изба, одиноко притулившаяся на конце «городской» улицы, обрывающейся в никуда, чахлое деревце, потом необъятные и бездонные русские лужи, воспетые Гоголем, а дальше луга, берег Оки…

Может быть, именно эта отстраненность от суеты цивилизации, многократно усиленная глухотой и, как следует из воспоминаний близких, абсолютно несносным характером, и дала возможность предельно сконцентрироваться на идеях, которые в других условиях Циолковский вряд ли довел бы до конца. «Глухота делает мою биографию малоинтересной, — сообщает он без всякой позы, — ибо лишает меня общения с людьми, наблюдения и заимствования. Моя биография бедна лицами и столкновениями». Это пишет человек, прозябавший в нищете, предмет насмешек горожан, не признанный коллегами, потерявший сына-самоубийцу.

Впрочем, одна отдушина все же была — книги.

Страстно, запойно читать Циолковский начал с детства «и читал все, что можно было достать… Любил мечтать и даже платил младшему брату за то, что он слушал мои бредни. Мы были маленькие, и мне хотелось, чтобы и дома, и люди, и животные — все тоже было маленькое… Мечтал о полном отсутствии силы тяжести». Как видно, и особый вектор чтения обнаружился в Циолковском очень рано.

Но и образ сугубого «технаря», которого ничего не интересует, кроме таблиц и формул, также далек от истины. Еще в Москве, на долгие месяцы «поселившись» в Румянцевской библиотеке, он, по его собственному признанию, читал отнюдь не только специальную литературу: «Известный публицист Писарев заставлял меня дрожать от радости и счастья… Из беллетристических произведений наибольшее впечатление производили на меня романы и рассказы Тургенева, в особенности его «Отцы и дети».

Но потом Москва ушла куда-то в область воспоминаний, а в Калуге книгами разжиться было трудно. Когда знакомишься с научными работами Циолковского, вызывают удивление, а у специалиста — и откровенное раздражение! — особые, выдуманные автором обозначения общепринятых физических величин, отсутствие ссылок и подчеркнутая самобытность. Это, разумеется, не оригинальничанье и не упрямство — просто жесткая необходимость для ученого-самоучки. Который и экзамен на учителя сдавал экстерном, и не ждал помощи в том захолустье, куда забросила судьба.

* * *

Но это обыкновенные люди во всем покорно ей следуют. Гении свою судьбу делают сами.

«Учителей у меня совсем не было, а потому мне приходилось больше создавать и творить, чем воспринимать и усваивать. Указаний, помощи ниоткуда не было, непонятного в книгах было много, а разъяснять приходилось все самому. Одним словом, творческий элемент, элемент саморазвития, самобытности преобладал. Я, так сказать, всю жизнь учился мыслить, преодолевать трудности, решать вопросы и задачи. Многие науки создавались мной, за неимением книг и учителей, прямо самостоятельно».

Так пришел он к идее ракеты. Впрочем, одну великолепную подсказку все же не следует сбрасывать со счетов. Ту самую, широко растиражированную «ошибку» Жюля Верна, пославшего своих героев на Луну в пушечном ядре. В наше время о ней знал каждый продвинутый школьник старших классов.

По признанию Циолковского, мысль о ракете возникла у него именно после знакомства с романом великого французского фантаста: «Не помню хорошо, как мне пришло в голову сделать вычисления, относящиеся к ракете. Мне кажется, первые семена мысли были заронены известным фантазером Ж. Верном; он пробудил работу моего мозга в известном направлении. Явились желания; за желаниями возникла деятельность ума. Конечно, она ни к чему не повела, если бы не встретила помощи науки».

Кажется, добавить нечего. Не проекты и точные расчеты сообщает фантастика науке (а когда и пытается, то чаще всего попадает впросак), но нечто более ценное. Сообщает первичный импульс, подталкивает мысль — словом, будит те самые «желания», за которыми неизбежно потянется «деятельность ума». Тут и Стругацких можно вспомнить к случаю: «Как это прекрасно — человек, который желает странного!»

История гениального открытия Циолковского многократно описана в деталях, и повторять ее нет нужды. Хотя стоит еще раз напомнить несколько строк из его воспоминаний: «Старый листок с окончательными формулами, относящимися к реактивному прибору, помечен датою 25 августа 1898 года… Никогда я не претендовал на полное решение вопроса. Сначала неизбежно идут: мысль, фантазия, сказка. За ними шествует научный расчет.

И уже в конце концов исполнение венчает мысль».

А потом опять неизбежно на помощь приходит фантазия — но теперь уже для популяризации только что сделанного открытия. Ибо в классический образ «кабинетного отшельника» могучая натура Циолковского никак не вписывается. Он не просто за научной истиной гнался — но мыслил себя прежде всего подвижником, утопистом, мечтавшим об установлении более справедливого порядка на Земле и в окружающем ее околосолнечном пространстве. То, что человечество не останется вечно на Земле, было для него аксиомой; следовало лишь готовить людей к этой новой грандиозной космической деятельности.

Но как популяризировать научную дисциплину, которую еще предстояло создать? Циолковский привык до всего доходить сам. И он обращается к научной фантастике, понимая ее, конечно, по-своему. Ему казалось, что только она позволит доходчиво и образно довести до широкой аудитории мысли и идеи, имевшие, по его мнению, «всепланетное значение»: «Фантастические рассказы на темы межпланетных рейсов несут новую мысль в массы. Кто этим занимается, тот делает полезное дело: вызывает интерес, побуждает к деятельности мозг, рождает сочувствующих и будущих работников великих намерений».

* * *

Писать о нем как о фантасте и философе сегодня особенно трудно. Исторически в оценке Циолковского-мыслителя наложились, не исключая друг друга, а только усиливая несправедливость, две крайности. С одной стороны, замалчивание его философских работ — часто сложных, противоречивых, а порой и просто диких, вызывающих оторопь у думающего читателя. А с другой — безмерное, какое-то религиозное восхваление абсолютно всего им написанного.

Читатель фантастики со стажем, вероятно, не забыл, как «наш» исконно-посконный Константин Эдуардович, основоположник «русского космизма», поклонник философа-мистика Николая Федорова и прочая и прочая, идеологически противопоставлялся другим фантазерам. Хотя и соотечественникам, но не «нашим», идеологически чуждым — в том числе чуждым российской имперской мифологии. Между тем достаточно было заглянуть в некоторые из философских трактатов калужского мечтателя, чтобы обнаружить странные, если не сказать пугающие параллели с идеями других космистов. Все эти мысли об иерархии рас, о завоевании космоса «сильными и генетически полноценными» (и, соответственно, о «гуманном» освобождении от слабых и ущербных), об утопии технократов и вселенском «имперском» порядке.

Точно знаю: не читал Константин Эдуардович сочинений других, таких же неортодоксальных мыслителей, грезивших о «космических корнях» высшей расы, о ее тысячелетнем царстве на Земле и в космосе и об окончательных решениях проблемы рас других — неполноценных… Он до всего, повторяю, доходил сам, без подсказок. Однако осадок остался.

Впрочем, осадок оставался и от «гимнов» и «од», посвященных Циолковскому. Написанных теми, кто по незнанию или из чувства естественной перестраховки не касался философских взглядов калужского мыслителя, а упирал на его вклад в становление практической космонавтики. Неприятные аналогии возникали, как только память подсказывала, какие три державы поддержали своих предтеч космонавтики. Циолковского — не просто Россия, а сталинский СССР. Вернера фон Брауна — не просто Германия, а гитлеровский рейх. И даже Роберта Годдарда — не просто Штаты, а послевоенная, в полной мере осознавшая свои имперские амбиции (и возможности) Америка.