Поэтому я сделал серьезное лицо, достал пятисотенную купюру и, вложив ее в военный билет, снова протянул его портье.
Она тоже погасила улыбку, по-деловому выудила купюру, не постеснявшись изучить ее на свет, потом спрятала в карман фирменной курточки, после чего сухим, равнодушным голосом сказала:
— Сутки — двести пятьдесят рублей. Если можно,дайте без сдачи.
Я снова достал деньги и дал ей две с половиной сотни без сдачи, а она вписала меня в какую-то засаленную амбарную книгу и выдала ключ.
Потом женщина с некоторым колебанием выложила на стойку мой военный билет.
— Вообще-то мы документы возвращаем только после осмотра комнаты… — сказала она извиняющимся тоном. — Но у вас самолет на Петербург может прилететь в любой момент. А ночью здесь будет закрыто.
Я молча смотрел на нее, ожидая вердикта.
— Берите,— наконец махнула она рукой.— Только постарайтесь, пожалуйста, не воровать наши полотенца и вешалки для брюк.
Я забрал со стойки свой военный билет и спросил на прощание:
— А как вы угадали, что я лечу в Питер?
— Так ведь в военном билете написано: Антон Пожарский, призван Петроградским райвоенкоматом города Санкт-Петербурга, — на память процитировала она, недоуменно пожав острыми плечами.
Я хлопнул себя по лбу, кивнул и пошел на второй этаж, к своим первым на гражданке отдельной душевой, кровати и туалету.
Там я с сожалением разделся, потом голый прошел в душ и мылся в нем не меньше часа, наслаждаясь самим фактом безраздельного владения замкнутой от всех площадью, где была горячая вода, мыло и чистые до хруста полотенца. И где не было этих изнуряющих запахов потных ног, преследующих меня все эти двадцать четыре месяца. «Пусть моется тот, кому лень чесаться!» — помнится, советовал нам ротный, и он вовсе не шутил.
Два года я, как умел, встречал воспеваемые уставом ВС РФ тяготы воинской службы, хотя мой скромный вес не предполагал наличие удара килограммов в двести, как хотелось бы. Зато мой цинизм и уверенность в своей правоте делали меня смелым там, где трусили те самые пресловутые качки весом под сто двадцать килограммов.
Меня в нашем батальоне, конечно, не боялись, зато уважали — и наглые кавказцы, и вальяжные сибиряки, и простые до изумления кубанцы. Это помогло выжить там, где погибали чемпионы юношеских соревнований по вольной борьбе — ведь они умели бороться только на татами, по правилам и под присмотром честного судьи. Поэтому они быстро сдавались, когда какой-нибудь наглый Шамиль с десятком таких же наглых кунаков принимался бить их ночью, без судьи и без правил.
А я выживал — потому что приходил к этому Шамилю тоже ночью, пусть один, зато со своей циничной уверенностью, и, слегка придушив описавшегося с ночного страху молодого человека, говорил ему:
— Я завтра снова приду и доделаю это. Если ты, урод, от меня не отвянешь.
Таких эпизодов за годы службы у меня и было-то всего два, причем оба взорвали мою психику в первые же месяцы. Один случился с тщедушным, ло отчаянным дагестанцем, заправилой целого землячества таких же дерзких, как и он сам, молодых людей, другой — с огромным, но тупым сибиряком, не меньшим ублюдком, чем его кавказский антипод. Оба ублюдка, что интересно, «отвяли» после первого же моего ночного визита. Но я знал — если бы не «отвяли», я бы их действительно придушил. И они это тоже знали. Поэтому, собственно, и «отвяли» — ведь ублюдки тоже хотят жить. Собственно, последнее открытие и сделало меня уважаемым человеком в батальоне.
Но если бы в батальоне прознали про мою тщательно скрываемую слабость, мне настал бы неминуемый конец — зная слабое место человека, вы можете управлять им так, как считаете нужным.
Я не выносил запаха немытого тела — меня мутило от этого запаха так, что я терял над собой всякий контроль. Однажды, еще будучи «солобоном», то есть абсолютным парией в солдатской иерархии, я, сам от себя не ожидая, ударил «деда» за то, что он швырнул в меня своей грязной портянкой. Потом я с неделю по десять раз на дню мыл руки в ротном умывальнике, пытаясь забыть жуткий запах грязи и унижения, но этот запах упрямо сопровождал все последующие два года моей скучной казарменной жизни… А тот дед, кстати, затем повесился в ротной каптерке — но вовсе не из-за моей отчаянной выходки, а после письма с гражданки, в котором извещалось об измене оставленной без присмотра подруги-пэтэушницы.