— Корову Курлихину, в канаву провалилась, ногу сломала, прямо в поле резали, — рассказывал Кузнец набитым ртом. — Староста прибежал, орёт : не дам поле поганить. Я ему : да куда мы с ней, ты оттащи её, попробуй, а он визжит прямо — грех, грех… Пузу по уху съездил, а сам потом огузок целый уволок.
Он засмеялся, стукнул пустой кружкой по столу. Белка тут же подбежала с кувшином и плеснула, неловко, через край. По сосновой столешнице разлилась жидкая пенистая лужица. Умник оттолкнул миску и быстро поднял голову.
Дети умолкли, превратились в три одинаковых светлых макушки, глухие и незрячие. Белка сжалась и загородилась локтем, ожидая оплеухи.
— Курва ты косорукая! — лениво, без злости сказал Кузнец и зевнул. — Кормишь вас, кормишь, а всё не впрок. Вся порода ваша такая — дармоеды малохольные.
И потянулся за пирогом. Умник неслышно перевел дух. Горло привычно сжалось от ненависти, в ушах стучало, но девочка с виноватой улыбкой уже вытирала стол. Дети зашевелились и зашептали. Обошлось.
Вмешиваться было нельзя.
Когда он вмешивался, всегда становилось только хуже. Хотя его, старика, Кузнец ни разу не тронул, не смел, просто крепче бил Белку.
— Найду себе бабу половчей, а тебя выгоню. Вон Умник, пускай тебя кормит. Сумеешь, а, Умник?
Это был давнишний, любимый его разговор. Толстый и здоровенный Кузнец, красавец по нынешним меркам, ни за что не женился бы на щуплой рябой Белке, если б не оспа, погубившая почти всех её сверстниц. Он взял её замуж четырнадцатилетней, и даже родив ему пятерых детей, двое из которых умерли ещё в младенчестве, она до сих пор выглядела подростком. Бабы теперь нужны были гладкие, румяные и горластые. И несправедливость этой сделки, которую по нынешнему порядку нельзя было отменить, если только жена не помрёт в родах или не надорвётся от тяжелой работы, не давала Кузнецу покоя. Иногда Умнику очень хотелось оглохнуть, как Рыбак или притвориться, что ослаб умом, не слушать, не участвовать, залезть на печь, задернуть сицевую занавеску и ждать смерти. Но тогда всё Кузнецово раздражение, которое они сейчас делили поровну, достанется ей одной.
И рано или поздно красномордый гад просто стукнет посильнее и убьёт девочку, чтобы освободиться и жениться заново.
— Всё! — сказал Кузнец и поднялся. — Спать! Молебен завтра. Всем велено быть. Слышишь, Умник? Ты уж не проспи, сделай милость.
IV
Несмотря на сырую прохладу снаружи, в церкви дышать было нечем. Толпа стояла душно и плотно, как рыба в садке. Пахло мокрой шерстью, капустой и перегаром, шестью десятками немытых человеческих тел. Если б не дождь, молебен провели бы в поле под открытым небом, но суть собрания и заключалась в том, чтобы выпросить у бога сухой погоды и спасти урожай.
Одна за другой сдавались и текли в домах соломенные крыши. По стенам поползла зелёная плесень, Одежда за ночь не успевала просохнуть. Люди устали от воды, и спрятаться от нее было негде, кроме крытой жестью маленькой церкви, где было пока тепло, сухо и горели свечи.
Наказ “явиться всем” в этот раз был исполнен дословно. Принесли даже младенцев и лежачих больных. Беспокоить вседержителя мелкими людскими горестями было теперь не принято. Слух его следовало славить и благодарить, а с просьбами обращались шепотом, один на один и только в минуты крайней нужды. Так что выдуманный Старостой общий молебен о прекращении дождя был уже последней, чрезвычайной мерой, означавшей, что дела по-настоящему отчаянные, и других средств не осталось.
Батюшка в чёрной до полу рясе, статный, с красивой белой бородой, тяжело взобрался на амвон. В тишине отчётливо было слышно, как хрустнула при подъеме одна из батюшкиных коленок. Но отец Симпатий даже не поморщился.
Лицо его было строго и прекрасно. Он настраивался на молитву.
— Владыка Господи Боже наш, человеколюбивый, творче и милостивый Господи, призри на нас, смиренных и недостойных рабов твоих, прими наши смиренные мольбыыы, — грянул батюшка,
И толпа сразу осела и охнула, пригнула головы. Голос у святого отца был густой. богатый, роскошный шаляпинский бас, с которым не стыдно было выступить в опере. Когда он порою брал особенно низкую ноту, самые впечатлительные девки начинали плакать.
Пока Рыбак не одряхлел и не сдался, они с Умником много шутили об этом. «Ну, ещё бы они не плакали, — говорил Рыбак. — У них же все отняли : литературу, живопись, музыку, театр, поэзию. Церковное пение — единственное искусство, которое им осталось».