Однажды в углу одного из портретов Аби появилась надпись – неразборчивая фраза, начерканная на неведомом языке, древним шрифтом, существовавшим до первой Великой священной войны. Люди были не только заинтригованы, они ждали какого-то выдающегося события. Потом пошел слух, что фраза переведена шифровальным отделом Аппарата, и таинственная надпись гласит на абиязе следующее: «Бигай блюдет вас!» Смысл был непонятен, но имя оказалось настолько благозвучным, что народ сразу же стал употреблять его, и вскоре самого Аби начали ласково называть Бигаем. Повсюду только и слышалось: Бигай то, Бигай се, Бигай горячо любимый, Бигай справедливый, Бигай ясновидящий, и так до тех пор, пока Справедливое Братство не издало указ, согласно которому использование дикого прозвища каралось немедленной смертью. Вскоре после этого в официальном сообщении ФН, то есть «Фронтовых новостей», за номером 66710 было победоносно объявлено, что гнусный пакостник, написавший злосчастную фразу, схвачен и казнен на месте, как и вся его семья и друзья, а их имена стерты изо всех реестров, начиная с первого поколения. В стране воцарились тишина и покой, но многие задавались вопросом: а почему это в указе запрещенное слово было написано вот так: «Биг Ай[1]»? Кто допустил такую ошибку? Переписчик из ФН? Управляющий новостями Почтенный Сюк? Не мог же это быть Дюк, Верховный Командор, шеф Справедливого Братства. Ну и совсем маловероятно, чтобы вина лежала на Аби – он же сам изобрел абияз и точно сумел бы избежать каких бы то ни было ошибок.
Итак, Ати уже был не таким бледным и чувствовал себя лучше. Выходившая с кашлем мокрота еще оставалась густой; дышал он тяжело; по-прежнему, и даже больше, стонал, много кашлял, но кровь уже не сплевывал. А в остальном – гора сделала все, что могла; жизнь была тяжелая, к старым лишениям добавлялись новые, что и составляло повседневность, если можно так выразиться. Разрушение жизни начиналось в самом ее начале, и это естественно. Так высоко в горах и так далеко от города упадок происходил быстро. Санаторий служил гарантированной конечной остановкой для многих – стариков, детей, неизлечимо больных. Таковы бедные люди: смирившись со своей долей, они начинают заботиться о себе, лишь когда жизнь в конце концов оставляет их на произвол судьбы. Их манера кутаться в бурни – широкие шерстяные накидки, ставшие непромокаемыми благодаря слою грязи и тысячам заплаток, – выглядела несколько траурно и весьма величественно, будто они обрядились в королевский саван, готовясь вот-вот последовать за смертью. Пациенты не оставляли бурни ни днем, ни ночью, словно боялись, что неизбежность застанет их врасплох и придется уйти из жизни обнаженными и пристыженными; по сути, они бесстрашно дожидались конца с непритворной легкостью и даже, можно сказать, угодливостью. А смерть особо не медлила – косила тут, там и там, и еще дальше. От новых жертв у нее только разгорался аппетит, и она глотала двойными порциями. Уход обитателей санатория проходил незаметно – здесь некому было их оплакивать. Недостатка в больных не наблюдалось; прибывало их больше, чем убывало, так что не знали даже, где их размещать. Койка умершего долго не пустовала: больные, ютящиеся на полу широких коридоров, продуваемых сквозняками, жестоко дрались за нее. Даже заключенные заранее договоры не всегда обеспечивали мирное наследование кровати.
Кроме нехватки всего и вся, еще были сложности, связанные с местными условиями. Пропитание, медикаменты, любые материалы, необходимые для существования санатория, доставлялись грузовиками – безобразными громадинами с помятыми боками, не моложе самой горы, которые ничего не боялись, во всяком случае, до первых горных хребтов, где уже не хватало воздуха для их огромных поршней, – а затем на спинах людей и мулов, не менее отважных и выносливых, и к тому же искусных скалолазов, но ужасно медленно: они шли, когда позволяли капризы погоды, состояние горных троп и выступающих скальных карнизов, настроение и распри между местными племенами, которые с легкостью могли блокировать проходы, меняя маршруты.