— Тяжело в учении — легко в очаге поражения! — вставил я, чтобы как-то разрядить обстановку.
Разведчики нервно засмеялись.
Все указания Тополя были выполнены в точности. Мы с Борхесом тоже не форсили, а залегли по всем правилам.
Благо мы попали на борт второго вертолета, где в десантном отсеке было попросторней.
Меж тем прошла минута…
Прошла другая…
А за бортом было спокойно и благостно, будто и не в Зоне мы, а в городском парке. Ну пасмурно, ну листья пожухли… Но бояться-то нечего!
«Какими же идиотами будем выглядеть мы, если выяснится, что Синоптик ошибся!» — подумал я.
С другой стороны, мне очень, ну просто с невероятной силой хотелось, чтобы Синоптик ошибся.
Синоптик не ошибся.
Я не специалист по сейсмологии, но мне показалось, что первый толчок имел силу баллов пять, не меньше.
Вертолет тряхнуло так, будто рядом взорвался артиллерийский снаряд.
Громыхнули прикрученные к кронштейнам бортовые пулеметы, увесисто звякнул мой бесценный хабар в рюкзаке.
Череда следующих толчков прошла в темпе автоматной очереди: я едва не прокусил себе язык, а Борхес, кажется, что прокусил — по крайней мере ругался он как последний сапожник.
Где-то поблизости, за Подстанцией, тоскливо завыла, занудила перепуганная псевдоплоть.
В корзинке у Тополя проснулся наш Капсюль и принялся жалобно тявкать, скрестись, а затем сменил тон и начал… подвывать псевдоплоти!
— Кого мы подобрали, пилять? — вполголоса сказал Костя. — Неужели все-таки щенок мутанта?
— Смотрю, прозрения у тебя, — вздохнул я, — крайне своевременные.
Я хотел утешить его, что у щенков, как и у всех детенышей, очень развит инстинкт подражания. И что не обязательно быть щенком-мутантом, чтобы подвывать псевдоплоти. Так что не всё потеряно, может, и посторожит еще амбары наш длинноухий… Но в следующую секунду пошла ионизирующая компонента Выброса и связь между нами пропала окончательно.
Враз застрекотали, заистерили все счетчики Гейгера. Хотя глаза мои были плотно зажмурены, хотя закрыл я голову руками, а дополнительно лицо мое было защищено позолоченным бронестеклом, все равно пылающая ярче термоядерного взрыва небесная вспышка, сопровождающая любой по-настоящему сильный Выброс, обожгла мне сетчатку.
Или показалось, что обожгла. Дело в том, что многие Выбросы сопровождаются еще и резким скачком пси-поля со всеми вытекающими последствиями вроде сенсорных фантомов, видений, галлюцинаций зрительных и слуховых.
У меня когда-то приятель был, психиатр с красивой фамилией Скородумов. Так посталкерствовал он годик под Выбросами, а потом на кафедру свою психиатрическую вернулся и кандидатскую за месяц накатал — по следам увиденного.
Говорят, защитил на «ура» и теперь спецназ ГРУ аттестует: кто годный, а кто и нет, по причине психической неустойчивости. Хлебное место, по слухам.
Что было дальше, я помню смутно — это, как сказал бы психиатр Скородумов, нормальная реакция психики, которая защищает себя от опыта терминальных состояний.
Казалось, прошли сутки, а то и двое.
Но факт в том — хронометры лишены психики, а потому врут существенно меньше людей, — что длилось это светопреставление полчаса. И окончилось так же внезапно, как и началось.
— Вставай, Вова! Бутерброд с антидотом трескать пора, — услышал я в наушниках голос Борхеса.
— Вот же грехи наши тяжкие, — кряхтя пробормотал я и кое-как поднялся на четыре.
Как оказалось, Выброс мы пережили благополучно — никто не ослеп, не сошел с ума.
А вот вертолетам нашим повезло меньше.
У командирского борта лопнули посадочные фары и обуглилась резина на колесах шасси. Но главное, все пять лопастей несущего винта, выполненные из превосходного углепластика, оказались закручены штопором.
Наш борт хотя и сохранился отлично внешне, остался безо всей авионики — метафорически говоря, ослеп, онемел и оглох.
— М-да… На таком мы далеко не улетим, — угрюмо промолвил майор Филиппов.
Лицо у него было очень озабоченным.
А вот мне, признаюсь, с трудом удавалось сосредотачиваться на наших проблемах — при всей их грандиозности. Потому что, пока пылал и громыхал Выброс, я вдруг как-то незаметно погрузился в думы о личном. И от дум этих впал в страшную депрессию. Да и любой бы впал. Вот послушайте…
История третья, о девушке с питоном
Так что у меня там такого на личном фронте, от чего я впадаю в страшную депрессию, спросите вы? Ведь спросите рано или поздно, даже если поначалу будете делать вид, что это вам совершенно неинтересно!
Скажу. На личном фронте у меня как обычно полный разгром. Дымящиеся руины. Дрезден после бомбардировки союзников.
Разверну-ка свою неказистую метафору.
В общем, сам не знаю, как меня угораздило полюбить очередную принцессу. Вначале была принцесса Ильза, затем Гайка — принцесса Зоны, а вслед за ней появилась Лейла, принцесса кабаре «Овация».
Дочь узбекской матери и русского отца, Лейла танцевала восточные танцы в кабаре на окраине Киева. И по паспорту ее звали Лена. Елена Юрьева.
Нужно сказать, это было совсем небольшое кабаре — безо всякого избыточного пафоса. За столиками сидели люди среднего и чуть-выше-среднего достатка. Конферансье объявлял номера. Сразу же на небольшую, но затейно освещенную сцену вываливался заявленный — фокусник с цилиндром, набитым кроликами, вокалистка в образе Мэрилин Монро (и с теми же примерно вокальными данными), дуэт комиков Лёлик и Болик и моя зазноба — великолепная Лейла…
Великолепная Лейла исполняла один из своих номеров и точно лебедица уплывала за сцену. После Лейлы следовал факир, который, под идиотские комментарии подвыпивших гостей кабаре, глотал саблю, дышал огнем и складывался в восьмерку.
До того как мы с Лейлой познакомились, я смотрел программу в этом кабаре раз пятнадцать и выучил наизусть всё шоу.
Меня раздражал йог. Фокусник с его нескончаемыми платками, связанными на морской манер, а равно и с дурацкими глубокомысленными улыбками вгонял меня в сон. «Мэрилин Монро» казалась (да и была) пошлой тупой коровой, а хрестоматийное «пу-пу-пи-ду» из знаменитой песни «Ай вонна би лавд бай ю» кабарешная Мэрилин пропевала как «бу-бу-бу-бу». Тоска. Зато когда выходила Лейла…
Ее номера просто заколдовали зал.
Иногда она просто исполняла танец на какую-то странноватую арабскую музыку с ощутимым преобладанием барабанов. Выписывала кренделя ручками и ножками, вращала своей красивой гладкой попой, трясла аккуратным нежным животом.
Иногда она выходила на публику с огромным песочного цвета питоном, который сонно извивался вместе с ней…
Она томно целовала питона.
Она давала ему ползти по себе, чувственно отставив руку, унизанную перстнями.
Она боролась с ним и это был самый соблазнительный вид борьбы, который я видел в своей жизни.
Это потом, когда мы с Лейлой стали, так сказать, близки, я узнал, что питона она брала напрокат в виварии медицинского университета. Что смешной питон, наевшись до отвала лабораторных мышей, фактически спал с открытыми глазами. И что вся эта борьба была фикцией, призванной увеселить подвыпившую публику…
А тогда это был для меня эпос. Ожившая сказка из 1001-й ночи.
Ну а когда Лейла выходила на сцену с канделябром на макушке (этот канделябр держался на особого рода шапке, которую танцовщица надевала на голову), когда она начинала выписывать своим мягким задком фигуры, а на голове у нее пылали две дюжины свечей, я был готов упасть перед ней на колени и молить, молить ее, нет, не о любви, а хотя бы о том, чтобы она посмотрела в мою сторону.
Нужно ли говорить, что я влюбился в Лейлу во время отпуска, который я в тот год проводил по-простому, в Киеве? Что все мои вечера были свободны? Что кошелек мой был полон хрустящих новеньких бумажек с портретами разных политических и исторических деятелей — американских, украинских, европейских? Что никакой Тополь со своими циничными комментариями мне в ухо не дышал?