И вот я сидел под водой в больнице Маунт-Синай на красном пластмассовом стульчике для дошкольников, который мгновенно заставил меня почувствовать себя неловко в бумажном медицинском халате, почувствовать себя непомерно долговязым, подтверждающим тем самым диагноз еще до прихода специалистов. Алекс, сопровождавшая меня ради того, что называла моральной поддержкой, но на самом деле было поддержкой практической, ибо я, покинув кабинет любого врача, не могу вспомнить даже самого главного из сообщенной мне там информации, сидела напротив меня на единственном взрослом стуле, наверняка предназначенном для отца или матери, с открытым блокнотом на коленях.
Мне заранее было сказано, что обследование проведут три врача, которые потом посовещаются и вынесут заключение – я думал о нем как о вердикте, – но к двум обстоятельствам, касающимся врачей, входивших сейчас в кабинет с лучезарными улыбками, я не был подготовлен: к тому, что они – красивые женщины, и к тому, что они моложе меня. Я был рад, что Алекс находится здесь, поскольку иначе она не поверила бы, что сами врачи – они все явно происходили из Азии – отличаются идеальным сложением, которого не скрывают их белые халаты, что их идеально симметричные скуластые лица даже в тускло-золотистом больничном свете сияют – несомненно благодаря умелому наложению косметики – почти пародийным здоровьем. Я взглянул на Алекс; она, посмотрев на меня, вскинула брови.
Они попросили меня встать и принялись измерять длину моих рук, кривизну груди и позвоночника, сводчатость стоп; этих измерений в рамках некой неизвестной мне нозологической программы оказалось столько, что я почувствовал себя многоруким и многоногим. То, что они были моложе меня, знаменовало собой несчастливую для меня веху в медицинской науке – веху, за которой она уже не могла занимать в отношении меня с моим организмом положение благожелательного родителя; в моем нездоровом теле такие врачи должны были видеть не свою былую незрелость, а свой грядущий упадок. И все же в этом детском кабинете три невероятно привлекательные женщины в возрасте от двадцати пяти до тридцати обращались со мной как с ребенком, а тем временем Алекс с некоторого расстояния (причем не только в прямом смысле) сочувственно смотрела на меня, сидя на стуле.
Он может пробовать щупальцами на вкус то, к чему прикасается, но у него плохо с проприоцепцией: мозг не умеет определять положение тела в потоке, особенно положение моих рук, и преобладание гибкости над проприоцептивными сигналами означает, что он слаб по части стереогноза – способности мозга создавать внутренний образ того или иного предмета, который я ощупываю: он может распознавать локальные изменения текстуры, но не в силах сформировать на основе этой информации общую картину, не способен читать то правдоподобное художественное повествование, каким выглядит мир. Я хочу сказать, что части моего тела начали приобретать жуткую неврологическую автономию, автономию не только пространственную, но и временнýю: по мере того как каждое сокращение сердца расширяло, пусть совсем чуть-чуть, чересчур податливую сосудистую систему около него, на меня обрушивалось мое будущее. Я был и старше и моложе всех в этом кабинете, включая себя.
Ее поддержка была моральной и практической, но в ней присутствовал и элемент корысти: дело в том, что Алекс незадолго до того выразила желание зачать ребенка с помощью моей спермы – не путем совокупления, что она сразу же дала мне ясно понять, а путем внутриматочного осеменения, ибо, как она выразилась, «трахаться с тобой – это было бы как-то странно». Впервые она заговорила об этом в Метрополитен-музее, куда мы часто ходили вместе днем по будням: Алекс пользовалась свободой как безработная, я – как писатель.
Мы познакомились в колледже, когда я учился на первом курсе, а она на последнем, познакомились на нудных занятиях, посвященных великим романам, и сразу прониклись взаимной симпатией, но подружились гораздо позже, когда оказались в Бруклине почти соседями. Я поселился там через несколько лет после окончания, и тогда-то наши прогулки и начались: по Проспект-парку при меркнущем свете под липами; от нашей части Борум-Хилла до Сансет-Парка, где мы смотрели на закате на мягкокрылых воздушных змеев; ночные прогулки по Променаду напротив громад Манхэттена, поблескивающих над темной водой. Шесть лет таких прогулок на теплеющей планете – хотя прогулками у нас дело не ограничивалось – привели к тому, что присутствие Алекс стало неотделимо в моем подсознании от перемещения по городу, так что я ощущал ее подле себя, даже когда шел один; молча переходя мост, я нередко чувствовал, что делю это молчание с ней, даже если она была у матери и отчима в Нью-Полце или проводила время с тем или иным из череды ненавистных мне бойфрендов.