Выбрать главу

Единственной книгой, которую я, зная, что в домике полно книг, привез с собой, был Уитмен в издании Американской библиотеки, напечатанный на такой тонкой бумаге, что из страниц можно было бы крутить самокрутки. Я потому выбрал именно этот том, что в осеннем семестре мне, если со здоровьем все будет более-менее, предстояло вести курс по Уитмену, а я внимательно не перечитывал его уже давно, а его прозу вообще почти не читал. В те первые дни в Марфе, которые на самом деле были ночами, я час за часом, сидя за письменным столом, читал «Памятные дни» – его странные мемуары. Странной эту книгу, помимо прочего, делает то, что Уитмен, желая говорить за всех, желая быть не столько историческим лицом, сколько образцом демократической личности, не был в состоянии написать мемуары, полные частных жизненных подробностей. Раскрой он строение своей индивидуальности и особенности ее происхождения, представь он нам конкретный, необобщаемый образ, он бы не мог быть «Уолтом Уитменом, космосом» – его «я» было бы принадлежностью эмпирического лица, а не местоимением, способным охватить собой грядущих читателей. В результате, сообщая кое-какие основные сведения о своей жизни, он большую часть книги посвящает природе и истории Америки, словно видит в них элементы своей персональной биографии. Многие из его воспоминаний носят настолько общий характер, что могли бы быть воспоминаниями кого угодно: как он отдыхал под цветущим деревом и тому подобное (Уитмен вечно «предается праздности», вечно где-нибудь отдыхает, словно досуг – непременное условие поэтической восприимчивости). Как мемуары это интересная неудача. Как и в стихах, он, чтобы быть демократическим «общечеловеком», должен отказаться от всего частного, стать, по существу, никем, опорожнить себя настолько, чтобы его поэзия могла быть литературным «общим столом» для поколений будущего, в которое он себя переносит. А переносит он себя в него постоянно: «Я с вами, мужчины и женщины нашего поколения и множества поколений грядущих; / Я переношусь к вам – и возвращаюсь обратно, – я с вами, и мне ведомо, как вы и что вы»[85].

Наиболее конкретны и вместе с тем сильней других приковывают внимание и задевают за живое те места «Памятных дней», что посвящены Гражданской войне. Меня при чтении этих глав коробило то, что я, справедливо или нет, воспринимал как его восторг перед готовностью юношей умереть за единую страну, чьим эпическим певцом он ощущал себя призванным стать, и как его почти чувственное удовольствие от плотской роскоши окружающего смертоубийства. Может быть, я зря приписываю это Уитмену, но мне показалось, что, ходя по оборудованным наскоро госпиталям, раздавая раненым из средств, выделенных богатыми, денежные подарки, раздавая тем, у кого не задеты легкие и лицо, табак, он испытывал род экстаза. Мне в моем далеке, живущему в поздние годы империи стреляющих беспилотников, трудно было принять эту его любовь к юношам по обе стороны, чья кровь должна была оживить древо свободы[86]. Когда я чувствовал, что больше не могу сфокусировать глаза на странице, я ложился на дощатый пол и слушал записи Крили, которых в интернете доступны десятки; я раз за разом повторял запись начала шестидесятых, где он читает свое стихотворение «Дверь», где звуковые дефекты создают словно бы шум дождя, где порой издалека доносится шум нью-йоркского транспорта. А после Крили я иногда слушал единственную сохранившуюся запись Уитмена, сделанную Эдисоном на восковом цилиндре и теперь переведенную в цифровой формат: он читает четыре строки из своей «Америки».

Так у меня шли дни: я ложился на рассвете, просыпался за пару часов до заката, и общение с людьми сводилось у меня к лаконичным диалогам с продавцом на бензозаправке, где я продолжал покупать еду, хотя в городке есть рынок с органическими продуктами, и с пожилой мексиканкой Ритой, рекомендованной Майклом, которая продавала у себя дома буррито (проснувшись, я ехал к ней за буррито, а в полночь разогревал его себе на «обед»; вскоре эта трапеза стала у меня единственным регулярным приемом пищи). Если не считать еще одного обмена приветственными жестами, когда Крили вышел на веранду покурить, я не видел обитателя дома напротив, который был отражением моего, и других людей я тоже не видел. Сотовая связь тут была неважная, и большей частью я держал телефон выключенным; с Алекс обменялся несколькими электронными письмами, с Алиной – ничем, с родителями не разговаривал ни разу. Перед сном незадолго до восхода солнца я отправлялся гулять по периметру городка; за его окраиной лежали пастбища, при звуке моих шагов по гравию с деревьев взлетали ястребы или, может быть, канюки. Когда солнце вставало, на отдалении становился виден белый, висящий в воздухе на привязи аэростат слежения с неким радарным устройством, высматривающим narcotraficantes и, возможно, просто иммигрантов из северной Мексики, – странная, наполненная гелием штука на горизонте, которая начала посещать мои сны подобно тому, как нечто в таком же роде давно уже стало сниться Роберто.

вернуться

85

Из поэмы Уитмена «На Бруклинской переправе» (Crossing Brooklyn Ferry).

вернуться

86

Использована крылатая метафора из письма третьего президента США Томаса Джефферсона (1743–1826) Уильяму Стивенсу Смиту.