В конце концов кое-кто из находившихся в городке мне написал: приятель моего приятеля, проводивший в Марфе зиму, спросил, не хочу ли я с ним выпить; писатель, с которым я был знаком шапочно, гостивший здесь на таких же правах, как я, спросил, не хочу ли я посмотреть работы Джадда; через Майкла я получил приглашение на вечеринку в честь художника, бывшего здесь проездом. У меня нестандартный режим дня… Я весь поглощен работой… Я неважно себя чувствую – все еще не привык к высоте… С удовольствием увижусь с Вами чуть попозже… Я мало внимания уделял тому, какими причинами объясняю свой отказ. Снова и снова я стоял на закате в ванной с бритвой в руке и раз за разом решал не бриться, задаваясь вопросом, сколько нужно времени, чтобы у меня выросла такая же маскирующая лицо борода, как у соседа. Снова и снова, гуляя на рассвете перед сном, я видел женщину, поливающую у себя во дворе фукьерию, несмотря на холод зимней пустыни, и раз за разом она не замечала, как я ей машу.
Но я и правда работал, хоть и не над тем, над чем должен был. Вместо того чтобы отрабатывать свой аванс, фабрикуя эпистолярный архив автора, я писал поэму – нечто причудливое в медитативно-лирическом роде, где я порой отождествлял себя с Уитменом и главной темой была странность моего пребывания здесь. Конвертировав в деньги свое ближайшее будущее как прозаика, я повернулся к нему спиной – но только для того, чтобы сочинять стихи за счет фонда, учрежденного миллионером. Поэма, как и большинство моих стихотворных вещей, как и рассказ, который я обещал расширить до романа, соединяла в себе факты и вымысел, и мне пришло в голову – не в первый раз, но с новой силой, – что я люблю поэзию, помимо прочего, за то, что различие между вымыслом и правдой в ней несущественно, что соотношение между текстом и реальным миром менее значимо, чем напряжение внутри самого стихотворения, чем те возможности чувства, что открываются в нем читателю здесь и сейчас. Местом действия я выбрал Марфу, но чрезвычайно жарким летом: «Я здесь чужак, временный житель, здешний свет / мне чужой, ястребы взлетают с деревьев / при звуке моих шагов, я загорел, читая / „Памятные дни“ на маленькой веранде через улицу / от дома, где другой поэт умер / или откуда был увезен умирать…»
Однажды утром, которое для меня было поздним вечером, я заснул с томиком Уитмена на коленях, а разбудил меня стук молотка по крыше надо мной – это была первая реальная помеха моему потустороннему распорядку дня. Потом я услышал жестяной звук переносного радиоприемника и мужские голоса: люди работали на крыше, слушая музыку и переговариваясь по-испански. О сне при таком шуме не могло быть и речи, поэтому я решил сварить себе кофе и немного погулять – впервые после приезда погулять при ярком дневном свете. Я вышел через заднюю дверь и хотел только бросить взгляд на крышу через плечо, но встретился глазами с одним из молодых мексиканских рабочих. Тогда я совсем повернулся, помахал и голосом, странно прозвучавшим из-за неиспользования, пожелал ему доброго утра. Он подозвал другого мексиканца, и тот сказал мне по-английски, что им поручили сделать в этих домиках за пару дней кое-какой ремонт и он надеется, что шум не будет слишком уж мне мешать. Я заверил его, что не будет, попросил дать мне знать, если им понадобится кофе, вода или еще что-нибудь из дома, и сомнамбулической походкой, немытый, небритый, пошел под ослепительным солнцем, пытаясь представить себе, чтó они думают обо мне и других обитателях домиков – о людях, чей труд малоотличим от отдыха, от праздности, о людях с нестандартным режимом дня, если у них есть какой-то режим вообще. Легально они, эти рабочие, живут в Техасе, который для них север, а для меня крайний юг?