Я думал, все. Но гляжу – не хлопает никто. Я один хлопал… Оказалось, нет, не все. Оказалось, это у них пауза, понял, ну, пере-курчик такой. И тут же обратно смычки подняли – и поехали. Только уже не быстрое, а наоборот, тягучее-тягучее и жалостное… Такая грустная музыка, честно, у меня даже в животе засосало… Чего, думаю, это он такое жалостное сочинял, Вивальди этот… Жизнь, наверное, хреновая была… А может, за деньги… Эти вон тоже небось не за красивые глаза, тоже небось имеют со своих скрипочек… А которые в зале – они-то чего?.. За свои же деньги, в выходной. И чтоб такое грустное… Дома больно весело, что ли?.. А эти, музыканты бременские, все играют, аж глаза позакрывали… Конечно, чего же не постараться… Колонны, светильники, духами пахнут… Конечно… А вот поставить их с восьми до пяти… И вентилятор не работает. Или когда в ночь… А так-то каждый бы мог… Думаешь, я б не мог?.. Да я, может, еще в пионерлагере в хор хотел, да неохота было… А то сейчас бы, может, сидел бы, как вон лысый со скрипкой здоровой, и дуриков расстраивал. И чувствую, чего-то у меня внутри такое поднимается, прямо не знаю чего… Играют, глаза закрыли… Да на, тоже закрыть могу… Охота мне на вас на всех смотреть… Насмотрелся… Возьму, думаю, и уйду со своей шараги. Заявление на стол – и в гробу видал… Чувствую, такое внутри расстройство… Как тогда, в общаге… Пришел к Надьке, сидим… Все путем… Она взяла и цыган поставила… Всегда ставила – ничего, а тут расстроилась… Я говорю: «Надь, чего ты? Ну чего ты, Надь?» Сидит, плачет. Я говорю: «Да ты чего?» Она говорит: «Жалко». Я говорю: «Кого жалко, Надь?» – «А всех», – говорит. Ревет, и все… Потом ничего, отошла… Повеселела… «Когда поженимся?» – говорит. Ну тут я расстроился… И вот вспомнил – тоже так обидно стало… Жизнь, да?.. Вот так ходишь, гуляешь, пиво пьешь… Потом закопают тебя – и гуд бай, Вася… Чего жили-то? Умрем все. И Колька умрет. И Юрка. И эти музыканты бременские. И со спиной голой… Тогда уж духами не попахнешь… Вот тебе твоя филармония… И до того грустно стало! До того жалко! Прямо взял бы всех да поубивал!.. Прямо чувствую: еще немного – и не знаю, чего сделаю, но только с резьбы соскочу!..
И эти бременские как почуяли. Остановились на момент, потом как рванут – быстрей, быстрей, прямо взвились штопором, смычков не видать! И вдруг раз – и амба!
И со всех сторон сразу: «Браво! Бис!» И хлопают все. И Юра от грохота проснулся, подскочил.
– Старшина! – кричит. – Отпусти руки!..
И – в слезы! Видать, страшное приснилось ему. Еще хорошо, в шуме не разобрал никто. Я его в бок: очухайся, Юра! А он со сна не соображает ничего, только слезы по лицу размазывает. Как я его на антракт из зала выволок – не помню. Спустились с ним вниз, где курилка.
Я к стенке его приставил, а он все всхлипывает.
– Ай, елки! – говорит. – Ну, елки, а?! Я его отвлечь пытаюсь.
– На, – говорю, – Юр, покури! И папиросу ему в зубы сунул. И тут вдруг эта подходит, ну, которая со мной сидела. На Юру поглядела и говорит:
– Да-да, – говорит. – Понимаю вас. Я тоже не могла сдержать слез. Особенно вторая часть. Закроешь глаза – и как волшебный фонарик в ночи, правда?
А этот стоит, весь в слезах, из носу дым валит.
И тут, вижу, появляется Коля. И робко так вдоль стеночки к нам направляется. Ну, та увидала Колин фонарь – про свой забыла, пошла в другое место курить.
А Бетховен шага за два встал, на нас глядеть боится.
Я Юре говорю:
– Успокойся, Юр, не расстраивайся. Ты же не виноват, правда? Мы ж сюда другу нашему ходили помочь. Нашему товарищу Коле.
А Коля потоптался, потоптался, потом все же подходит и так это неуверенно говорит:
– Тут, это… На второе отделение вроде необязательно… Я узнавал…
И уже голос у него и глаз нормальные, уже видно, что осознал он себя.
Я Юре говорю:
– Видишь, Юр. У товарища Коли организм с одного отделения в себя пришел. Это ж главное, Юра. А нам с тобой чего – у нас еще семнадцать копеек.
Тут звонки дали, народ в зал устремился, на второе отделение. Ну и мы с Юрой устремились – на улицу. Идем с ним, и Колька тоже идет, но чуток на расстоянии. Он опасался – чего мы ему сделаем.