13
Тюрьма так неистово ликовала по поводу смерти Генсека Брежнева, что отдельные вопли наверное, слышались даже на похоронах. Все ждали амнистии. Видимо, так прочно закрепилась в арестантском сознании взаимосвязь между смертью Сталина и последующим массовым освобождением из лагерей, что кончина Леонида Ильича ассоциировалась с большим праздником свободы и опровергнуть это ожидание было нечем. Между Сталиным и Брежневым никто не умер на посту.
Зеки радовались не самой смерти правителя, а тому, что предположения, в принципе, сбываются. Кто-то, когда-то, на забытой пересылке говорил, что вот умрет вождь — отпустят и рабов. Разве можно было поверить, что Брежнев когда-нибудь умрет? Он же бессмертен, как Кобзон, или как Алла Пугачева! И вот Брежнев ушел, как говорится, в мир иной. И если уж это произошло, то чего там, амнистия… Мелочь. Можно и не сомневаться.
И все таки тюремная болезнь поражала меня слишком медленно. Я не верил ни в какие амнистии, не верил в перемену участи, не верил, потому что не ощущал себя частью той массы, на которую распространяются указы и приказы. Ожидать государственного снисхождения было для меня равносильно признанию в совершении преступления. А в этом я не мог признаться, тем более самому себе. Да и что такое тюрьма? Это всего лишь ограниченная разновидность обыкновенного быта, существование по тем же самым законам, по которым существуют еще не арестованные граждане, и если я не признавал это бессмысленное подчинение размеренному ходу событий на воле, то почему я должен был признать ту же самую бессмысленность в тюрьме.
Любители спокойствия и равновесия возразят мне и будут правы, как прав каждый человек имеющий собственную точку зрения, как прав и я, имеющий свою. Будущего еще нет. Прошлого уже нет. И есть только Сегодня, в котором разрывается на части человеческое существо в поисках пространства, где можно будет создать и узаконить свой личный маленький рай. И далеко не в каждом пространстве хочется жить, тем более, что-то строить.
В тринадцатой по счету камере моей жизни не было никого, о ком мне хотелось бы написать хоть одно слово. Даже память отказалась фиксировать лица их и их имена. А вот амнистия действительно вышла, хотя и была официально приурочена к шестидесятилетию образования СССР. Говорят, под нее попали многие. Я не попал. Я сидел в день ее опубликования в карцере и постигал науку выживания.
14
Камера карцера была длиной в пять шагов и шириной в четыре. Сквозь маленький квадрат не застекленного окошка пробитого сквозь метровую тюремную стену под самым потолком, сквозила декабрьская стужа, от которой покрывался корочкой льда влажный цементный пол. Нары отстегивались от шершавой стены только на ночь, с одиннадцати вечера до пяти утра, поэтому все остальное время суток приходилось проводить на ногах, лишь изредка присаживаясь на корточки, чтобы хоть как-то отдохнуть. Тусклая, противно-желтая лампа, едва светила сквозь закопченный плафон, и ее грязное свечение делало картину безысходности цельной и завершенной.
В карцер я попал за драку, которой не могло не закончится мое пребывание в камере для осужденных. Тогда, в восемьдесят втором, малолеткам давали не более пяти суток штрафного изолятора, но содержать несовершеннолетних положено было в одиночках. Двумя существенными привилегиями, по сравнению со взрослыми нарушителями, обладали малолетки: телогрейкой с оторванными рукавами, которую выдавали на ночь вместо матраса и ежедневной баландой, в отличие от взросляков, получавших пайку через день. Во всем остальном, — в не застекленном окне, в ледяном полу, в постоянном хождении и в казенной робе без пуговиц на голом теле, мы были равны.
Баланда была без гущи, похожая на смывки с обеденного котла, но вопросы питания меня не интересовали. Даже то, что меня кормили каждый день, а рядом, в соседних камерах, маялись совсем голодные люди, было не очень приятно осознавать, хотя бы «обедом» была и просто мутная горячая вода. Брал же эту похлебку я лишь по той причине, что вместе с ней, баландер вылавливал из бачка запаянные в целлофан сигареты, в каждую из которых был, воткнут обломок спички и кусочек чиркаля от коробка. Сигареты всегда были «Дымок». Может быть в тот момент какой-нибудь кусок затвердевшего сыра был бы более полезен для растущего организма, но в тех заплавленных в целлофан сигаретах было нечто большее, чем табак. В них была поддержка. В самом обряде распечатывания и прикуривания содержалось понимание того, что ты не один, что ты не брошен, что кто-то думает и о тебе, засаженном в этот мрачный холодильник, и даже анонимность отправителя — все поддерживало.