Выбрать главу

За спинами, конечно, шептались, строили предположения, пытались однажды побеседовать… Случай-то из ряда вон! И именно оттого, что мы не давали никакого повода, нарастала пошлость.

Параллельно нашему роману развился, то ли служебный, то ли личностный конфликт между лагерным опером, которого все знали под прозвищем Рыжий, и начальником пятого отряда, того отряда, за которым я числился, капитаном Григорьевым. Мне не известно, что пытались поделить или выяснить между собой два этих сотрудника, но вражда их уже перешла в хроническую стадию, они шпионили друг за другом, подсылали друг другу активистов-провокаторов, писали в управу доносы, так что даже начальник колонии полковник Трегубов перестал вникать в суть этой возни. Поговаривали, правда, что там, на воле, за забором, они испытывали одинаково сильное влечение к станционной буфетчице… Но это только слухи. Неподтвержденные. Хотя и не опровергнутые.

Как бы там ни было, особенно сильных гадостей, таких гадостей, с карьерными последствиями, они друг другу сделать не смогли, и каждый дожидался своего часа.

Роман зека и лагерной учительницы находился в апогее!

Рыжий опер чувствовал, как легавая, что в этом романтическом происшествии должно быть нечто, откуда можно было бы прыснуть ядом в кабинет капитана Григорьева, но он не мог нащупать действительной связи и решил действовать напролом. Вызвав меня к себе в кабинет, находившийся в торце здания столовой, Рыжий принялся увещевать меня, как Шехерезада, обещая ходатайство об условно-досрочном… что слышал я уже много раз (у лагерных оперов поразительно схожие приемы вербовки. Наверное, все эти фразы написаны в их оперативном учебнике, который они заучивают на курсах повышения), так вот, мне обещалась возможная свобода, в обмен на собственное признание в том, что капитан Григорьев брал взятку у моей матери. Про освобождение Рыжий, конечно врал. Но и рассчитывал он на другой козырь, который и выложил в полушутливой форме, но с твердым намерением получить желаемое. По его версии получалось, что я и Зинаида Николаевна, во время школьного ремонта, в кабинете биологии… И что у него, у Рыжего, есть неопровержимые доказательства в виде свидетеля, который готов изложить свои наблюдения в письменном виде и тогда он, Рыжий, будет просто обязан дать делу ход… Короче! Как и положено, в таком случае приличному человеку, я послал его на хуй. Получил, как и положено, поддых, (но не сильно, — боялся Рыжий встречного заявления), и отбыл. А через два дня рыдающая преподавательница основ Советского законодательства, рассказала мне, что некий мерзавец написал про нас какую-то кошмарно-извращенную кляузу, и сообщила фамилию того писателя.

Я не агрессивный человек. Просто иногда бываю очень злым и очень энергичным. В такие моменты я совершаю разнообразные открытия. Так я узнал, что добротный армейский табурет, дает крен в ножках после четвертого удара по человеческому туловищу и, частично, голове, а после шестого, максимум, седьмого удара разлетается на составные части, с условием, что бьющий не кузнец, а среднеразвитый разозлившийся юноша.

Сидя на (деревянном!) полу и прислонившись спиной к блокирующей дверной решетке своей семнадцатой камеры — Бобровского карцера, я мог бы думать о том, что наказание только тогда действительно, когда оно подтверждено настоящим раскаянием. Но если раскаяние вправду искреннее, то и в наказании отпадает смысл. Тогда оно становится расправой в назидание… Позже я нашел в сочинениях Татьяны Набатниковой описание границы между моралью и правом. А тогда, в ту камерную ночь, я мог бы выстраивать бесконечную кривую, стремящуюся к точке полной ясности, к точке, где сходятся все линии, прочерченные человечеством с момента его возникновения. Потому, что человек всегда стремится к тому, что он считает для себя лучшим. И если он успевает просто физически дожить до того момента, когда желудок и половой орган пресыщаются физикой, химией и механикой однообразных наслаждений, то наступает период сперва мыслительных, а потом осознанно духовных исканий. Хотя и здесь все начинается с экспериментов… И если не можешь решиться, то жизнь бросает в тюрьму, как в воду, — плыви.

Камера. Одиночная камера. Непрекращающийся диалог с самим собой. Делаешь шаг, оглядываешься и говоришь себе невидимому, но более реальному, чем вертухай за дверью, говоришь, что там, за стеной, нет уже никакой Бобровской ВТК, нет ни рыжего опера, ни учительницы права, ни разбитой табуретки. Не все ли равно: кончилось или совсем не существовало! Остались лишь переживания утраты… И что потеряно на этот раз? Все тоже: вера в людей. Значит, стал еще слабее. Значит, сделан еще один шаг к ничтожеству. Трус спасается бездушием и жестокостью, принимая этих бесов за терпение и мужество. Табуретка об голову… Это тот же побег от действительности. Почти предательство. Разрешение всех вопросов, кроме вопросов к самому себе. И если на этом поступке строить дальнейшее мировоззрение, то вырастает урод. Или уже вырос и начал действовать?