Здесь следует отметить контраст между тем, как происходящее видели король и женщины короля. Для Гураба, начитанного, пропитавшегося романами и легендами, положение, в котором он очутился, было, безусловно, трагическим, но и величественным: зажатый между двумя придворными партиями, раздираемый их борьбой, он виделся себе человеком, который мужественно и отчаянно прокладывает путь к великой мечте, время от времени поддаваясь чувствам и делая незначительные уступки женщинам, которых любит. Следует ли говорить, что для жены и любовницы уступки эти как раз и были важнейшим в деятельности Гураба, в то время как все остальное представлялось им разновидностью душевного расстройства, от которого древние гурабские шаманы избавлялись, пробивая череп пациента заостренным камнем.
Ему не следовало любить этих женщин, однако он любил их, и каждую по-своему, так что ограничиться одной не мог. Как справедливо замечает Томлейя, сила любви вовлекла Гураба Третьего в тот самый клубок боли, злобы, ненависти и коварства, который он всю жизнь стремился разорвать своими законами — и чем отчаяннее стремился, тем больше увязал в этом клубке. Стараясь угодить жене, он досаждал партии любовницы, и та, науськанная родственниками, стремилась вернуть утраченное преимущество. Когда же король обращал взгляд на любовницу, крик поднимала партия жены, и все начиналось заново.
Не нужно думать, будто поле битвы двух этих партий ограничивалось исключительно постелью короля. В дело шли яды, наемные убийцы, шпионы, поджигатели, личные гвардии и даже войска короны, если жена или любовница бывали особенно убедительны. Цивилизация, которую пытался построить Гураб, была для этих междоусобиц неким необязательным фоном, чем-то вроде ландшафта, неспособного в целом повлиять на исход битвы, но могущего иногда дать временное тактическое преимущество.
Король издавал указы, запрещающие или регламентирующие войны — и та или иная сторона сразу же начинала войну якобы в поддержку этих новых правил, еще одну кровопролитную войну за то, чтобы войн никогда больше не было. Король создавал суды, дабы разрешать споры без крови, и оказывалось, что и засудить тоже можно насмерть, было бы желание. В любом, даже самом разумном его предприятии находилась лазейка, благодаря которой оно обращалось даже не во зло, а в какую-то жестокую и бессмысленную игру, в которой преуспевали лишь небольшие группы людей, а государство и его народ были обречены на страдание.
Что больше всего удивляло Гураба, так это то, что подобное положение дел устраивало всех, кроме него. Случались восстания, время от времени находился проповедник, желающий мира и царства Божьего на земле, но проблески эти были локальными и свидетельствовали лишь об отчаянии отдельных людей, а не о том, что мир устал от интриг и крови. Напротив, чем дальше, тем больше Гураб убеждался, что именно эти подковерная возня, жажда власти, вечная борьба и столкновение силы — и есть те жизнь и правда, во имя которых он старался все это время.
Ему было уже пятьдесят, когда он, измотанный, словно рабочая лошадь, взглянул на свое королевство незамутненным взглядом. Иссякли силы, поддерживающие иллюзию, и он увидел, что женщины, им любимые, его не любят; увидел, что двор его, который он мечтал превратить во второй круглый стол — не более чем яма со змеями, а он подвешен над этой ямой за руки и ноги; что все им сделанное напоминает попытку закупорить вулкан пробкой от шампанского, погасить великое пожарище каплей воды.
В последней главе романа Томлейя рассказывает о том, как Гураб Третий рассматривает свое лицо в зеркале, пытаясь понять, как изменилось оно со временем, и соразмерны ли эти изменения тому, что он успел сделать за жизнь. Что оплачено этой маской трагического актера, набрякшими веками, залысиной, высоким, рассеченным морщинами лбом? Казалось, облик его исполнен значительности и принадлежит правителю мудрому, способному менять мир и вести подданных за собой. Вместе с тем значительность эта была очевидно ложной, ибо большую часть пути Гураб шел один, шел против течения, и вот куда в конце концов принесла его река Жизни — в гниющую тихую заводь, единственное место, где уместно размышлять о будущем цивилизации.