Особенно любил он этот город на заре.
Власов одевался с тем чувством робости, с которым ты всходишь на вершину горы, когда тебя охватывает холодный и благодетельный воздух горных высот, блеск и течение света, отражаемого близлежащими, ещё полными синего ночного цвета ледниками и плывущими над тобой облаками, отражающими и эти скалы, и эти льды, и течение света, и самого тебя, утопающего среди скал, льдов и высокого священного пространства. В юности он любил лазить по горам.
И это чувство не покидало его, пока он спускался по длинной лестнице дома, ещё тёмной, так как прикрытые синей толстой бумагой окна лестницы пропускали только узкие полоски света, похожие на струйки дыма. Никого он не встречал, и это радовало его: он первым, первым вступит в город, в город на заре!
Затем он выходил на улицу.
И этим утром он вышел тоже рано, не так рано, как прежде, но тоже рано.
"Конечно же, Опочин! Другой? Нет другого!"
Налево от него было низкое кирпичное здание музея, направо — года два тому назад разбомбленная фашистскими самолётами школа, ещё не восстановленная. На левом крыле школы уцелели слова из Конституции, и при матово-розовом свете утра он часто читал их как клятву верности своему народу и как клятву мести врагу. Такова была его утренняя молитва.
Власов шёл мимо замоскворецких домиков. Они теперь такие разнообразные. После того, как убрали все деревянные заборы, домики, как будто предоставленные самим себе, разбрелись в разные стороны. Кричал, звенел и стучал железным кнутом трамвай, этот ранний городской пастух, а домики, не обращая на него внимания, шли себе каждый по своим делам, каждый в разную сторону.
Возле некоторых молодые женщины в сапогах и солдатских ватниках уже кололи мокрые, покрытые влагой ночи дрова, а кое-где рачительные огородники уже втыкали в тугую землю железные прутья, остатки кроватей, какие-то пузатые деревянные ножки от столов, оплетая всё это кусками ржавой колючей проволоки, невесть откуда попавшей сюда. Это были энтузиасты, великие растители моркови и картофеля, поэты земли, драгоценный труд которых воспоют впоследствии.
Домики кончались серым многоэтажным колоссом, который хмуро смотрел на этих пигмеев, на эту подслеповатую тень прошлого и, не уставая, твердил всем своим видом каждому прохожему: "Ну, что вы глядите на них, посмотрите на меня, полюбуйтесь: я такой же красивый, как и до войны". И прохожий добавлял про себя: "А может быть, ещё красивее". И переходил к другому дому, который был ещё шире, ещё красивее.
"Позвольте, но, несомненно, я и Вере Николаевне, которая везла подарки на фронт, — внутренне отчеканил самому себе Петр Игнатьевич, — назвал тоже прежний адрес. Вера Николаевна слышала где-то, что моя младшая сестра, Софья, подруга Веры Николаевны, работает врачом в дивизии генерал-майора Прокопьева; именно туда и направлялась Вера Николаевна. И, помню, при этом известии я словно весь насквозь прозяб. Вернувшись, Вера Николаевна избегала встреч, я понимаю, почему. Но она могла и не обнаружить сестру, когда та совсем в другой дивизии; всё же на всякий случай адрес оставила. Вот уже и два адресата! Да, в этом деле надо быть прозорливым, хе-хе".
Перед ним открывалась река, словно большая стальная дверь в день весны, оправленная в гранитную раму набережных, с решёткой мостов.
Над ней в золотой короне, весь сверкающий, чистый, высокий и мудрый, как волхв древних легенд, вставал Кремль.
Кремль безмолвно, чудовищно-прекрасно повисал над всей удивительной панорамой Москвы, и нарастающий мощный гул невидимого сторожевого самолёта, проносящегося где-то в облаках, был как бы голосом этого великого сторожевого замка нашей Родины, этого разума страны, этого символа мощи и неистребимой веры сынов нашего Отечества.
"Я с вами, — словно бы говорил он Власову, — и вы со мной. Вперёд, братья, вперёд на врага, уже видна заря победы!" Мимо стен Кремля в своём стремлении вечности катились весенние воды реки. Подёрнутые чешуйками ряби, спокойные, простые, они напоминали мысли людей, которые ежесекундно, ежеминутно катятся возле стен Кремля, дыша на него запахом весны, полей, лесов и холмов; дыша на него всей грудью уверенного в себе народа, народа, который трудится и воюет так, как никакой народ на свете; дыша гордостью и силой.