— Вот, я жива и здорова, — весело раскланивалась Наоми.
Лэди Старт поцеловала свою дочь.
Час оживленных рассуждений и воспоминаний, связанных с этим случаем, привел обед к концу.
Пить кофе с ликером и фруктами все перешли в гостиную.
Мужчины закурили.
Было заметно, как Хорт заволновался перед рассказом Чукки…
13. И раскрылись Чукки уста
Последние лучи заката загасли и остудили золото картинных рам, когда все, будто по волшебному мановению, затихли, насторожились, как перед чудом.
С чистого, иссиня-изумрудного неба голубым бриллиантом смотрела в окна вечерняя звезда, ожидая желанных слов…
Опустив вуаль длинных ресниц, Чукка, глубинно вздохнув, выждав готовность всех ее выслушать, начала свою повесть…
И раскрылись Чукки уста:
— Дикой птицей Хохт-амо-ноо с далекого Соленого озера племени Угуа-Амодео я сижу здесь, среди вас, цветов культуры и чудес, мне незнакомых. Что я и где — едва ли известно кому-нибудь. И верны ли дороги мои — не знаю, еще не знаю. Но слова мои верны, как верен отец мне и я отцу. Он ли не помнит того последнего дня, как расстались надолго мы. Тогда с кладбища нашего, с могилы матери моей взяли меня черные волосатые люди и на лошадях в далекие края увезли. Говорили, уверяли, клялись, что умер отец мой Хорт и одна я осталась. Зандой называли меня, петь, плясать, гадать, плакать просить учили. И всему научилась я. Потом в Турцию продали. А из Константинополя в Калькутту увезли и снова в Мельбурн продали — оттуда к племени Угуа-Амодео на Соленый остров попала и в жены взял меня Джоэ-Абао, великий вождь. Еще другие там жены были и еще других привозили. Кораллами, раковинами, хвостами куниц и золотом украшали наши тела девичьи. И ничего не понимали мы, ни о чем не думали, пели, играли на струнном тай-тра, жевали стебель Оа, плясали перед Джоэ-Абао. Вместе сначала росли мы, как горные кенгуру, а потом разделять нас стали. Главной женой великого вождя объявили меня и в комнату отдельную посадили; там в мехах, в перьях страусовых заглохла я. И только думы о своей снежной, лесной родине, да об отце согревали меня, а не вино Джоэ-Абао, не стебель Оа, нет…
…Разные редкие гости к нам приезжали, золото в слитках тайно привозили и по вечерам веселый Джоэ-Абао игры и пляски Угуа-Амодео устраивал. Мне подарки дарил: камни и золото, и шелк, и травы душистые. Но не эти радости веселили меня. Сладостью жизни моей думать думы об отце и лесном севере было. И случилось раз так, что в долгом сне я отца увидела, да так близко и верно, будто живого увидела, и дыхание его тепла сердцем почувствовала. И поняла, что жив мой отец и обо мне думает — жива я или нет. И поверила я этому сну, всем думам, всем чувствам поверила. Стала прямой, настороженной, высокой, как голова страуса, и снами об отце стала жить и мысли ковать научилась и острыми стрелами посылать отцу, бедному далекому отцу моему Хорту, посылать научилась. Так мне казалось тогда, что я научилась. И новая жизнь открылась мне: в снах узнавала я, как живут разные люди; о делах и желаниях их узнавала, слышала голоса и язык понимала. Сама будто улетала к людям, куда хотела, спрашивала обо всем и ответы на все получала. И только отец молчал, слышала, как молчал от горя и бедности, от пустоты, одиночества. Даже забывать меня начал. Высох мозг его, а глаза заслезились. Видела это я, понимала, мучилась, страдала, а вырваться никак не могла, сил не находила, не умела, боялась. Тогда в самом золотом расцвете, как пальма весной, была я, и Джоэ-Абао сам за каждым движением моим следил, и слуги зорко следили. Особенно, когда гости на остров приезжали — ревнив и суров он был. А после золото и камни мне приносил, стебель Оа. Богатством дышала я и никак не могла с отцом поделиться, чтобы отдохнул он от бедности, от неразумной борьбы, от черной жизни. Много золота у меня лежало в мехах и раковинах, а отцу ведь только горсть одну или две надо было. Но и этих горстей дать не могла. Долго, мучительно, больно, с острыми, как стрелы, своими мыслями я жила думами об отце, долго о нем и жадно думала, жадно, будто только один глоток воды просила, а он не давал. Вот вдруг и произошло что: страшный сон мне приснился — всю меня черными лапами в комок сжал. Своими глазами увидела я, как отец с веревкой в кармане на кладбище, идет к своим могилам и удавиться хочет. И пьяный он и не понимает меня. Тогда пеструю женщину на улице нашла я, и упросила спасти отца, и еще другую нашла, и к кладбищу послала скорей, и слова всякие быстро, знойно говорила, и все отцу просила передать. Со страху, от тяжкого мучения к восходу проснулась и снова поверила, что от смерти отца спасла, и надо ему сказать, повелеть, надо заставить его жить новой жизнью и такой, какую я сама — я дочь его — Чукка выдумаю. Вот и поверила, я, что отец в моей полной власти, и я могу им владеть, могу. Путь его новой жизни, счастьем, как солнцем, залила, и к себе приближать начала, ближе к себе, чтобы конец его дней теплее согреть, а жить отцу менее 4-х лет осталось. И он и я знаем об этом и теперь знать будете вы. С отцом и с вами неизменно была, как неизменно я знала час своего освобождения — час приезда Рэй-Шуа на остров и, может быть, помнит он, как дурно мне стало, и это я сделала так, чтобы к изголовью привели его помощь подать мне и письмо отца в руку мою вложить. Рэй-Шуа много раз снился мне и книги свои читал, и сама я читала. И о всех о вас знала я потому, что с отцом неразлучно была и неразлучной до последней минуты с ним быть собираюсь. Ведь конец дороги его не так уж далек, а дни сосчитаны точно. Сроки назначены и приближаются, и никакой нет в этой печали, нет, и тоски нет никакой. Надо только помочь отцу разумнее дожить, вернее до конца дойти, стебель Оа спокойнее дожевать, и птиц поющих с улыбкой тепла дослушать. Я и Рэй-Шуа мы поможем отцу, поможем…