Всякий раз, заглядывая мне в глаза, люди приходили в замешательство. Издали меня можно было принять как за польку, так и за еврейку. А цвет глаз, различимый лишь вблизи, и вовсе делал меня редкой птицей – что по ту, что по эту сторону стены.
Подавив страх, я посмотрела главарю шмальцовников прямо в глаза. Зеленая радужка явно его озадачила. А я, не успев толком подумать, выкинула совершенно нелепый фортель: взяла и засмеялась. Громко, от души. Те немногие люди, которые меня хорошо знали, могли бы сказать, что я почти никогда не смеюсь, а если и смеюсь, то уж точно не так. Но шмальцовники фальши заметить не могли, и это еще больше сбило их с толку.
А я язвительно бросила:
– Промашечка вышла!
Протиснулась мимо ошарашенных мужиков, которых, похоже, еще никто из тех, в ком они заподозрили «паскуду еврейскую», не поднимал на смех, и просто пошагала со своими сумками дальше. Невероятно, но, кажется, наглость действительно сработала. По моим губам пробежала усмешка…
Но тут низкорослый главарь сорвался с места, а за ним – его подручные; они снова преградили мне путь. У меня перехватило дыхание. Еще раз нагло засмеяться у меня уже не получится.
– Да еврейка ты, нутром чую! – рявкнул главарь, сдвигая кепку на затылок. – У меня на вас, паразитов, чуйка первоклассная.
– Ни у кого такой нет, – с гордостью подтвердил парнишка.
Человек гордился, что его отец вымогает у людей деньги и отправляет их на верную смерть.
Ужасная несправедливость: мой отец лечил людей – поляков, евреев, всех без разбору. Даже немецкому солдату, которого подстрелили на нашей улице, когда немцы только вошли в город, – и тому оказал помощь. Но сколько бы народу он ни спас, каким бы уважаемым врачом ни был – теперь, когда он позарез нужен, его с нами нет, и гордиться им я никак не могу.
– Отвяжитесь уже от меня! – сердито отчеканила я. – А то полицию позову!
На парнишку и бородатого великана моя пустая угроза явно произвела впечатление. Польская полиция шмальцовников не жаловала – это были конкуренты, мешавшие им зашибать деньгу на евреях, пойманных вне стен гетто. А если в придачу ко всему выяснится, что шмальцовники пристали к ни в чем не повинной польской девушке, неприятности им обеспечены. Это бравые молодцы понимали.
Однако их предводитель ничуть не смутился. Он пристально посмотрел мне в глаза, и даже их зеленый цвет уже не защищал меня от его подозрений – он явно пытался разглядеть в них неуверенность, хоть самый мимолетный проблеск.
Я выдержала его взгляд. Твердо и непоколебимо. И заявила:
– Я говорю совершенно серьезно.
– Да никого ты не позовешь, – преспокойно отозвался он.
– Еще как позову!
– Ну тогда пошли в полицию вместе, – предложил он и указал на полицейского в синей форме, который, стоя у прилавка толстой старухи, как раз откусил от яблока и скроил кислую мину: видно, яблоко оказалось далеко не такое вкусное, как заявлено.
Что же делать? Если я пойду к полицейскому, все пропало. Если не пойду – тоже. Теперь испарина выступила и на лбу. Главарь капли пота тут же заприметил и ухмыльнулся. Лгать уже без толку.
Я снова услышала посвист студента. Я скоро умру, самое позднее завтра меня поставят к стенке. Мать и младшая сестра без меня не выживут. А этот парень насвистывает веселую песенку!
Может, броситься наутек? Тоже без шансов. Даже если я, несмотря на каблуки, оторвусь от шмальцовников, они поднимут крик, и в толпе людей, пришедших на рынок по своим надобностям, найдется достаточно евреененавистников, которые помогут меня задержать. Многие поляки нас терпеть не могут. Считают, что жить под немцами, конечно, то еще удовольствие, но одно хорошо – никаких больше евреев.
Даже в том совершенно невероятном случае, если мне удастся вырваться с рынка, я не сумею незаметно пробраться назад к стене, чтобы попасть в гетто. Так что бежать бессмысленно. И все же это мой единственный шанс. Я уже приготовилась швырнуть сумки с драгоценными продуктами на землю и со всех ног броситься прочь, как вдруг перед моими глазами возникла роза.
Настоящая роза!
У самого моего лица.
Ее мощный аромат на мгновение перебил едкий запах пота. Когда я в последний раз нюхала розу? В гетто никаких роз нет. А когда я совершаю вылазку на польский рынок, мне как-то не до цветочков. Даже в голову не приходит что-то там нюхать. И теперь, когда меня вот-вот сдадут немцам, кто-то протягивает мне розу?