— Может, я в июле заеду к тебе на денек-другой, подтяну тебя по французскому, — сказал он, и по его тону Людка поняла, что эти слова ничего не значат. Так, простой треп.
Они снова замолчали. Людка лихорадочно придумывала, что бы такое еще сказать.
— А я тут влюбилась в одного человека. Целый год с ума сходила.
— Что ты говоришь! Невероятно! Прямо сенсация. Ну, и что?
— Да ничего. Перестала. Оказывается, он в своей «шкоде» синтетику всякую возит.
— Что-о-о? Ну и что же? — Стефан поспешно отставил чашку и вынул из кармана платок. — Разве нельзя возить в своей машине синтетику? Да и потом, помилуй, что за синтетика?
— Он должен был собирать произведения искусства и быть ассистентом профессора Михаловского.
— И не вышло? Он что, совсем уже взрослый мужчина? Не влюбляйся ты во взрослых мужчин. Не стоит. Так почему же он не стал этим самым ассистентом?
— Он был писателем, понимаешь, Стефан… поэтом…
— И не знал, о чем писать? Или муза ему изменили?
— А еще он должен был быть биологом.
— Обширные у него были планы!
— Да он и понятия не имел об этих планах. Вообще-то я про его планы ничего не знаю.
— А-а-а! Так вот в чем дело! Ты меня этой синтетикой прямо убила. Ты, значит, вообразила себе, что он самый-самый-самый… а бедняга попросту торгует какими-то синтетическими материалами, так, что ли?
— Понимаешь, к тому времени, как я открыла, что он там возит, я уже не так с ума сходила, но все-таки переживала ужасно. Когда я его в первый раз увидела, он держал под мышкой две теннисные ракетки. Но это были вовсе не ракетки.
— А что же? Неужели тебя так ослепила его красота, что ты и разобраться не смогла?
— Может, он и играет в теннис, но только не этими ракетками. А это были образцы. Потому что он делает нейлоновые струны. И другие вещи. Может, прямо у себя в комнате, за желтыми занавесками.
— Ну и бог с ним, пусть себе делает.
— Понимаешь, один раз он стоял во дворе и говорил с каким-то другим человеком, а я рядом кружила вокруг тополя, как оса вокруг банки с медом. Говорю тебе, я уже тогда была не такая влюбленная, уже почти все прошло, но как я услышала, о чем они говорят, чуть в обморок не упала. «Давай, старик, слетаем в Легионов… еще одна партия… пятнадцать кусков… в Ченстохов и обратно… Обделаем дельце со струнами»… Знаешь, мы тоже по-всякому говорим, суть не в этом. Тут совсем другое. В общем, больше я там крутиться не стала, пошла домой и вырвала из тетрадки ту страницу, где начинала когда-то ему писать. И все, заметано, как наши мальчишки говорят после мордобоя. С этим покончено. Раньше я чуть из окна не выскакивала, когда он поднимал капот своей «шкоды», а тут они с приятелем, пока разговаривали, тоже что-то в машине делали, а мне хоть бы что — пусть себе копаются.
— Бедняга! Он никогда и не узнает, в какие пышные одежды ты его вырядила, сколько венков напялила ему на голову. Даже один лавровый.
— А что было бы, если бы я не вытерпела и как-нибудь ему намекнула?
— Нет, я думаю, внутренний голос подсказал бы тебе что-нибудь вроде: «Извините, я ошиблась, я приняла вас за другого…»
— Но ведь это не всегда так бывает?
— Нет. Не всегда. Пойдем, Людик, пора.
— Ты ничего не хочешь мне сказать?
— Хочу. Но сейчас пойдем.
И в тот день Людка так ничего и не узнала. Стефан даже не поднялся с нею наверх.
— Заметано, — сказал он на прощание и ушел, слегка ссутулившись, хотя обычно держался прямо, как палка.
На следующий день он явился утром — Людке пришло в голову, что Стефан, видимо, не хочет встречаться с отцом, — коротко поздоровался с мамой, вошел к Людке и, даже не потрепав ее по плечу, захлопнул дверь и объявил:
— Я возвращаюсь к Элизе.
— Стефан! — Людка, как была в пижаме, выскочила из постели и повисла у него на шее. — Стефан! Вот здорово!
Стефан ваял ее на руки и посадил на стул.
— Я не сказал тебе этого вчера, в кафе, потому что боялся — вдруг ты на сей раз запустишь земляникой со сливками в меня!
— Сбрендил? — ошарашенно спросила Людка, но тут же опомнилась: — Прошу вас, сударь, присядьте. — Она указала ему на стул. — Помрачение мозгов, как говорит мама?
— Ты не возмутишься? Не станешь ничем в меня швырять?
— Нет. Слово.
— Ну, значит, я тебя переоценил. Иногда мне кажется, что ты почти взрослая. А ты только вытянулась, как телеграфный столб, и красиво одеваешься.
— Извините, сударь, но я вас не понимаю, вы что-то темните.
— О, какал красивая юбка!
— Ну! Правда? Сама сшила. Мою взрослость переоценить невозможно. Ее следует лишь ценить по достоинству, этого мне вполне хватит.
— Ладно, тогда не будем больше об этом. Завтра я отвезу тебя на машине на Ливец, к нашей милой тетушке.
— Ой, я там сдохну, тетка заставит меня вязать! Зато в августе, старик!.. В августе я оду в молодежный лагерь!
— Извини, но воспитанная барышня говорит не «я там сдохну», а «боюсь, мне там будет несколько скучно».
— Я собиралась на поезде, а ты, значит, меня отвезешь! Законно! Ну ладно, Стефан, хватит дурака валять! Куда это мама пошла? — спросила Людка, услышав, как хлопнула входная дверь. — А мама знает?
— Нет еще. Я вчера затем и хотел повидать тебя, чтобы потом вместе ей сказать. Мама, наверно, пошла в магазин; когда вернется, мы ей скажем.
— Да уж, стоит ношей маме увидеть своего сыночка, и она немедленно отправляется в магазин за свежими яйцами, чтобы поджарить ему омлетик с грибочками.
— Вот именно. Сейчас мама придет и поджарит своему сыночку омлетик с грибочками, которые она всегда прячет в холодильнике на случай его прихода.
— Знаешь, какая разница между тобой и мной? Грибочки она прячет для тебя, а некоторые вещи, например бруснику, она прячет от меня. Ох, я чувствую, что у меня уже развивается комплекс неполноценности, как говорит…
— Как говорит кто?
— Да никто.
— Ага.
— А Элиза уже знает?
— Знает.
— Рада?
— Нет. То есть да.
— Она простила тебе эту выд… ну…
— Нет, простить она мне никогда не простит, и об этом я как раз хочу с тобой поговорить, но с условием — не задавать глупых вопросов. Запомни: никогда никаких разговоров на эту тему при Элизе. Никаких. Прикуси язык и держи его за зубами. Тем более, что они у тебя торчат. Не хотела, дрянная девчонка, надевать шину, вот и хороша теперь, впору кору на деревьях глодать.
— Что? Ты недоволен моей внешностью? Ах, Стефан, как я рада! Теперь опять все будет по-старому.
— По-старому уже больше никогда не будет. Я думал, что ты это поймешь и снова вознегодуешь.
— Но почему, Стефан? Почему тогда… а теперь…
— Что было, того больше нет. А теперь… Видишь ли, нельзя взять двенадцать лет жизни и спрятать за ненадобностью в шкаф или вынуть из кармана и положить на стол. И потом — Яцек.
— А что же вы, сударь, раньше так разумно не рассуждали?
— Рассуждал. Но только я думал, что у меня хватит сил. Оказывается, нет. И я считал, что ты поняла, как я слаб, и теперь осудишь меня еще строже. И скажешь, что лучше бы уж я был последователен до конца. Я оправдываюсь перед тобой, соплячкой, потому что чувствую моральную ответственность за тебя. Я хочу, чтобы ты все поняла, потому что вас, недорослей, к сожалению, не держат в особых клетках, и маленькие дурочки вроде тебя вынуждены жить вместе с нами в большом и сложном мире, где они сталкиваются с разными непонятными вещами и судят о них, как бог на душу положит. Так вот, я чувствую моральную ответственность за тебя, точно такую же, как за Яцека Бальвика. А знаешь почему?
— Хотелось бы узнать.
— Как следует ты этого не поймешь никогда, потому что тебе выпало счастье родиться в году тысяча девятьсот пятьдесят третьем.
— Ну да, и я ничего такого не понимаю, можешь не продолжать, я эти нотации выслушиваю в очередях каждый день. Я, что ли, в этом виновата? И ботинки у меня целые, а вы ходили босиком, и школа бесплатно, и ходить в школу далеко не надо, и голода я не знаю, и вечно я чего-то требую, и не ценю тех условий, которые вы создали ценой собственной крови! Отвяжись ты от меня, сама знаю, что живу в хороших условиях, а в драных ботинках разгуливать не собираюсь, даже для твоего удовольствия.