Бывало, простаивали под каким деревом ночь напролет. А утром, когда она бежала домой, Иосиф против течения плыл в Гуду, усталости не чувствовал, греб так, что гнулись весла...
Плавал он к Теклюшке и такою порой, как сейчас. В такое время, еще не осеннее, но уже и не летнее, когда вез ее в челне по реке из города на хутор, Дубосна была спокойной, словно выдохлась за весну и лето. Она уже не бежала, а тихо, будто в каком-то раздумье катила свои воды.
Тогда Иосиф как только мог быстро гнал челн, но все равно его суденышко скользило по реке осторожно, почти беззвучно. А сам он все время был в напряжении, натянутый, словно тетива, готовый ко всему, что только могло произойти с ними на реке.
Весло, а где надо было, и шест, держал сильно, часто поглядывал на Теклюшку, на ее лицо: спокойная ли... Смотрел на нее — седовласую, смуглую, со сплетением морщинок под закрытыми глазами и на опавших щеках, вокруг обветренных и местами потрескавшихся губ, а видел совсем иную — молодую. Видел ту далекую, которую так сильно любил: светловолосую, со всегдашней легкой полуулыбкой на пухлых губах, розовощекую, с веселым блеском голубых глаз... И кажется, ощущал, как вокруг нее колеблется какой-то неуловимый, еле заметный свет, тот свет, который когда-то пьяняще манил к себе, с которым он очень хотел соединиться, но так и не смог...
Этот неуловимый свет он помнил всегда. И всегда ощущал его, даже когда Теклюшки не было рядом. Хотя, кажется, свет тот иногда куда-то исчезал, особенно тогда, когда ничто не тревожило и не пугало Иосифа. Свет исчезал, словно таял, а он все равно ощущал его — где-то рядом... И каждый раз появлялся, когда Иосифу было тяжело. Тогда он словно в бреду тянулся к этому свету, и когда, казалась, вот-вот дотронется, свет рассеивался, вновь куда-то исчезал, такой желанный и такой неуловимый...
Постепенно вечерело. Вода сначала на перекатах, затем на стрежне осветилась сверкающей желтизной. Постепенно тускнея, она еще долго бежала против движения челна, пока, наконец, не скрывалась под отяжелевшей темной водой. И сразу же на реку легла сверкающая краснота. На воде проявились зеленые, в желтых пятнах кроны деревьев, закачались вместе с коричневыми, будто размытыми стволами. Наконец все эти цвета потускнели, слились в нечто тяжелое, темно-серое.
Утихли птичьи голоса. Умолкли лягушки. Солнце еще полностью не скатилось за лес, а на небе выявилась огромная бледно-желтая луна. Река вздохнула прохладой, над ней заклубился сизый легкий туман и вскоре начал раскручиваться над уже темной густой водой.
Никто их не преследовал. А те, кому Теклюшка была нужна, наверное, не заметили, когда и куда она исчезла. Иначе река давно бы несла пустой челн...
И уже устоявшимся вечером, когда вокруг становится все тише и тише, они приплыли туда, где Дубосна не спеша проходит возле болота, за которым и находится хутор Кошара. В этом месте в заводи он всегда прятал челн.
Напротив хутора, затерянного на высоком клочке земли за неширокой, но плотной полосой леса, за большим болотом, за колючей грядой сосняка вперемежку с можжевельником, Иосиф повернул свое суденышко к старице, заросшей высокой, в человеческий рост, травой. Острый длинный нос челнока тихо раздвигал плотный травяной покров, смыкавшийся сразу же за кормой, и вскоре долбленка, еле слышно шаркнув дном по земле, остановилась. Теклюшка открыла глаза, сказала, глядя на Иосифа:
— Наконец-то выспалась. Хотя спала и не спала. Все слышала: и воду, и птиц, и какой-то всплеск. И ощущала, как садится солнце, но глаз не раскрывала — кого мне бояться, когда ты рядом?
— Вот и хорошо, что выспалась, — сказал он. — Небось устала.
Он посмотрел на ее босые ноги, стянул свои сапоги, размотал портянки, подал ей:
— Обуйся. Сначала по лесу пойдем. Корни, шишки, да мало ли что под ноги попадет. Потом — через болото. Топь. Затем — опять лес. Гряда.
Она взяла портянки, обернула ноги, осторожно, морщась натянула сапоги и будто удивилась:
— А ты?
— Мне все равно, что в сапогах, что так. Я больше так хожу. Везде. У меня и лапти есть. Мягкие. И не одна пара. Пока у тебя заживут ноги, в лаптях ходить будешь. А потом я тебе из города мягкую обувку привезу. — Помолчал немного, вернулся к прежнему: — Говоришь, устала...
— Еще как. И от страха, и от бессонницы. Если бы ты знал, сколько ночей я уже не спала. Ночью меня в каком-то сарае держали. Отстояв день на ногах — не уснешь. Ноги окаменеют, да так болят, хоть вой. Но не завоешь, рот быстро заткнут. Вот и катаешься ночь по земле на соломе. А утром — снова на базар.