Выбрать главу

Он захотел сказать об этом Теклюшке, но свеча не трещала. Сдержался: зачем, она же сочувствует Марии, у которой, как считает, также не сложилась жизнь с ним, Иосифом. Конечно, она права: Мария была не его женщиной, а он не ее мужчиной, не то что любви, уважения между ними не было. Жила с ним Мария и как будто мстила за то, что нелюбим, за того, которого любила. А он все тихо терпел. И как просто и понятно объяснила ему Теклюшка все то, что было между ним и Марией: чужие, он — не ее, она — не его. Вот только почему все между ними было через зло, не сказала.

Двери не закрывали. Вечер был теплый. В сени глядела луна. Уже не блед­но-желтая, как еще недавно, а яркая, огромная. Она висела над лесом прямо напротив крыльца и лила вокруг желто-голубой свет. Он еле заметно покачи­вался на гриве леса, казалось, легкими волнами плыл по лужайке, трепетал на крыльце, серебристой тропинкой входил в сени, ковриком застывая возле лежака, на котором они сидели.

Вокруг было тихо и таинственно, все как будто вымерло. О чем бы они ни начинали говорить, все сводилась не к горестному, а к тому светлому, что окружало их в молодости...

Но тогда у них были совсем другие, чем сейчас, чувства. И состояние души было такое, что никакими словами не выскажешь, разве только так: нежность... Какая-то неземная, как этот лунный свет, падающий на них. Да, да, нежность, неуловимая, необъяснимая, и как сейчас вспоминалось Иосифу, с печалью...

А в общем, тогда, в молодости, состояние это и у нее, и у него было оди­наково: везде — он, она, где есть наяву и где нет. Во всем видится он, она. На все смотришь его глазами, ее глазами. А иногда было невыносимо обидно, когда долго не видишь ее, его: где же ты, любимая... любимый...

Особенно обидно было, когда кто-то посторонний скажет о ней или о нем недоброе слово. И не хочется верить этому, а все равно жжет внутри, бередит душу — терпеть невозможно.

Тогда он, кажется, ни разу даже словом не обмолвился об этом, стеснялся своих чувств, будто они кем-то были строго-настрого запрещены.

И она не говорила ему, что любит. Одно твердила: «Как же я тебя жалею, Осипка». А он не понимал смысла этого девичьего признания, обижался, не хотел, чтобы она его жалела, это вроде как бы унижало.

Теперь же вдруг тихо сказал:

— Любил я тебя, Теклюшка, и теперь люблю. Ничего, поживем еще.

— Поживем, Осипка. Поживем и, даст Бог, еще наживемся.

Вспоминали родное, дом, свои деревни. Что касается Теклиного отчего дома, так он перестал быть для нее родным с первого дня, как только слухи о ее бесстыдстве с Авдеем в снопах пронеслись по деревне. Отец кричал: «Или в омут, или выходи за него, если еще возьмет!..» «Иди к нему, просись, девка! — толкала ее мать в плечи. — Возьмет, так и стыд смоет. А нам с отцом какой-никакой клочок земли перепадет. Беги, падай на колени!»

Что ни слово — кипяток в лицо. Стыд руками не прикроешь. И ей тогда действительно было хоть в омут, хоть в огонь. Выхода никакого. На улицу выбежала, как была, растрепанная, а старые женщины пальцами тыкали: «Бесстыдница, блудница!» Те, что моложе, и совсем молодые отворачивались, ехидно посмеиваясь. Еще бы: не было в деревне, чтобы девушка так, как она, при всех в снопах голая с парнем забавлялась. Было, таскал Авдей девок по углам, но таясь. Было, гуляли вдовы с мужиками, с женатыми и бобылями. Тоже скрытно. Было, даже детишек «находили», безотцовщину. Не любили тех детей в деревнях, нагулянными называли. Но ведь никто вот так открыто блуду не предавался. А здесь — как вызов тем женщинам, которые жили с нелюбыми и украдкой гуляли с каким-нибудь мужиком, и тем, которые хотели гулять, да боялись: а я вот какая чистая!.. А ты...

Да никакая!.. Обманул ее Авдей! Подмял под себя, будто придорожный цветок, в грязь перед всем миром втоптал. А потом смотрел да потешался, как она в той грязи катается, плачет, стонет, пытается подняться и не может, да ждет, подаст ли ей руку Иосиф, эта голь, которую Текля вместо его, Авдея, выбрала. И дождался Авдей своего: не подошел к ней Иосиф, руки не подал, из грязи не поднял. Тогда Авдей, утолив самолюбие ее горем, поднял — спа­ситель. А как не поднять? Сам же втоптал, сам же первый ею натешился, давно к ней приглядываясь: и работница, и с лица ничего, и фигура точеная, с такою женщиной не грех и на люди показаться, многие мужчины на нее глядят так, что, кажется, съели бы...

Не прибежала к нему, пришла. По деревне брела сама не своя. Слезы глаза закрывали, земли под собой не видела. Взоры баб спину насквозь прожигали, слова вслед, словно камни, летели: «Идет к нему, блудница. Неужто возьмет Авдей ее? Да-а, везет некоторым... »

Пришла... У калитки стоял, бросил сквозь зубы: «Умойся! Да в дом!.. А на них плюнь! — махнул на баб, посматривавших из-за своих плетней: — Кыш!»