Может, любил ее Авдей? Как сказать... Хотя, какая любовь, если так? Сколько жили, столько и бил ее, Иосифом глаза колол. Так что же это за любовь такая?.. У Текли, да и у Иосифа, ответа на это не было. И у Авдея — тоже. Не раз спрашивала у него: «За что? Я девкой была». Отвечал: «Было бы за что — убил бы!» Наверное, порода их, Юхновцов, такая: с женщиной жить да над женщиной той издеваться. Настрадалась за Авдеем Теклюшка. Знала, ее свекор, старый Юхновец, жену свою всю жизнь как в узде держал. В синяках ходила, никто не видел ее обнаженных рук, ног до колен, одежда закрывала. А за что издевался, пожалуй, и сам не знал. Понимала, что и ей такого не избежать. Но все же лучше с ним, зверем, жить, чем в омут. С ним хоть надежда есть: когда-то откроется правда и ему, Иосифу, и родителям, и людям, смоется позор с души. С позором жить тяжело, ох как угнетает! Хотя, если кто-то не захочет поверить, так не заставишь. Да и зачем? Вот и получилось — сколько Теклюшка с Авдеем жила здесь, пока не раскулачили, и там, куда сослали, одна была. Разница только в том, что одной среди своих быть невыносимо, а среди чужих — так само собой понятно: кто она им, чужим людям?.. Это с родителями связь кровная, и когда рвется, кажется, не пережить такое... С соседями, односельчанами хотя связь жизненно будто необходимая, но без нее легче обойтись... И когда она рвется, боли особой нет, обида есть: как же так, столько лет жили рядом, и вдруг... А с чужими и не надо искать никакой связи: у них свое, у тебя — свое...
Время все ставит на свои места. Обида на родителей забывается, начинаешь жалеть их: горемычные, не могли понять, что тогда было у нее на душе... Сплетниц слушали. Простила их Теклюшка, давно простила, еще когда живы были, часто домой приходила... И баб-сплетниц простила, думая — не дай бог никому из вас моей судьбы, не вникая, какая судьба у каждой из них. Одно знала, что своя судьба у нее и у Иосифа...
И об этом говорили они в ту их первую ночь на хуторе в чужом доме. Говорили без обид, не упрекая друг друга в том, что с ними случилось. Пожалуй, и он, и она подсознательно одной фразой находили оправдание всему тому, что у них сложилось не так, как надо: «Молодые были, в головах — ветер.» И этим якобы все было объяснено. Здесь твое будто и не твое: фраза-то вкоренилась в жизнь людей неизвестно с каких времен, бытует, надо — бери, ни у кого не спрашивая... А если твое, так это то, что с тобой было до того, как за эту спасительную фразу ухватишься... Только не очень-то она спасает. Ведь то, что когда-то очень больно прошлось по душе, будто выжгло все там, оставив на многие годы пустоту, со временем все равно напомнит о себе. И тогда вновь всколыхнется душа, пусть слабо, еле заметно или, точнее сказать, когда почувствуешь внутри себя боль, пусть не такую жгучую, как в молодые годы, тогда казалось, мир рушился, значит, жива она, душа твоя... Тогда и жалость появляется, к себе и другим...
— Как же я жалела и жалею тебя, Осипка, чтобы ты только знал, — который раз говорилаТеклюшка. — Упал ты, когда Авдей вез меня венчаться, под копыта лошадям, так я за тебя так испугалась, что думала, умру на месте. Хотела так закричать, чтобы мир содрогнулся, чтобы все перед тобой окаменело, а не могу и звука исторгнуть... А когда увидела, что лошади взвились над тобой и остановились, — очнулась: живой мой Осипка, живой... Хотя и до этого без тебя была если не мертва, то сама не своя. Как заговоренная, словно очумелая была. Когда родители от меня отвернулись, сама к нему пришла. Не помню, говорила ли что ему. Одно помню, усмехнулся он очень нехорошо, смял меня, на кровать бросил, кофту на грудях разорвал... Я слезами давилась, глаза лоскутьями кофты закрывала... А потом делала все, что он велел: куда идти, ехать, что говорить...
После поняла, что покорилась ему во всем, — одна я на всем белом свете — отвернулся ты от меня. А тогда, когда увидела, что ты живой, — все во мне вспыхнуло, оживило окаменевшую душу... Помнишь, как к тебе бросилась?
— А как же, помню.
— Бросилась я тогда к тебе — вот мое спасение!.. А ты из-подо лба глазами презрительно глянул, будто пламя меня обожгло, — никогда я тебя таким не видела, и отвернулся. Я прошу: только позови, с тобой останусь. А ты не позвал. Авдей все видел, злорадствовал: «Ты еще ноги мне целовать будешь, что подобрал. Зачем ты ему такая...» Угасла я вся, подумала: зачем же тогда прибежал, если так? Нехорошо подумала: чтобы напоследок поиздеваться.
— Нет. Хотел последний раз тебя увидеть. Хотя и вырвал Авдей тебя из моего сердца, но не с корнем. Долго рана там кровоточила, она и сейчас не затянулась как следует, жжет... Думал тогда, тебя увижу — легче будет. Выходит, не о тебе думал, о себе. А если так, то был зол на тебя, в который раз говорю, прости.