Фрагментарно звучало так...
— Знаешь, Ефим, что я понял, считай, прожив всю жизнь возле людей, а теперь вот уже сколько лет в одиночестве?
— Откуда мне знать? Говори, Осип. Только позволь, все же я тебе о своем прежде сказать должен, ибо виноват перед тобой. Из-за меня мы чужими стали, а когда-то как братья были... Кто знал, что жизнь такая извилистая?.. По-глупому разошлись мы с тобой. Я, я во всем виноват. И пошло — у меня своя дорога, у тебя своя. И мне было больно и обидно без тебя, пожалуй, и тебе без меня. Помнил я всю жизнь, как ты, когда я, чужой, сирота, бродяга, в Гуду пришел, ты первым из парней руку мне подал. А после я, когда тебе моя рука нужна была, от тебя отвернулся. Помню: не пошел с тобой Теклюшку защищать. Наверное, больно тебе было, не смог ты ее один у Авдея отбить, вдвоем отбили бы.
— Было больно, Ефим, было. А как же? И обидно было. И я сирота. И я один. И вот что я прежде всего понял: нельзя человеку быть одному на земле, каким бы он ни был — грешником или праведником, бедным или богатым.
Земля ведь, когда туда люди уходят, всех как бы выравнивает, все для нее одинаковы. Это здесь мы ссоримся, враждуем, ненавидим друг друга, и даже уничтожаем. А там. Но вот что над всем этим стоит — какая память о тебе останется? Ну, еще ладно, если от кого росток остается, а если, как у меня, — нет его, тогда что?.. Казалось бы, какое мне до этого дело? Ведь нет меня и никогда не будет. Но болит душа, болит: добром ли вспомнят люди, или словом худым, а может, просто забудут. А забудут — как и не жил, не было тебя на земле. Какая-то тайна нашего бытия в этом сокрыта, если не дает покоя.
— И мне знакомо это. И мне нет покоя. Иной раз кажется, что та память, о которой ты говоришь, как продолжение жизни.
— Это ты точно говоришь. Нам бы с тобой, Ефим, по одной тропе до конца идти, а мы по разным пошли. Хотя, сколько живем с той поры, столько наши тропы рядом вьются. А когда пересекались, к добру не приводили. Тяжело, очень тяжело было ощущать это. А вот опять сошлись. Не знаю, как ты, а я, как только тебя увидел, подумал, что наконец-то все между нами изменится.
— С тем и приплыл, Осип.
— Как хорошо, что с Валиком приплыл. Вырос парень. Мужчина. Узнал меня. Обнял. Так сын никогда не обнимал, когда еще человеком был. Хотя, может, он человеком и не был никогда. А почему? Не смог я человеком его воспитать.
Валик, когда они разговаривали у крыльца, присел на колоду, смотрел вдаль, хотел понять, как мог здесь так долго жить дед Иосиф, сначала один, потом с женщиной, которую любил, и не представлял этого. Думал: наверное, только страшная обида на односельчан держала старика здесь — не мозолю вам глаза.
— Оно так и не так, — говорил Ефим. — Никто не знает, каким рождается человек. Как говорят, и яблоня может быть хорошая, а яблоко...
— Никому не говорил, а тебе скажу: не с моей он яблони, не моего корня. Но за это я Марию ни разу не упрекнул. Когда с плодом взял ее, так спрос с меня за то, каким плод тот созрел. Так что отвечай, Осип!.. Вот и отвечал, и перед людьми, и перед самим собой.
— Н-да. Сложно все это. Очень.
— Я тебе больше скажу. Валик не слышит? Не надо ему это. (Валик хотел подняться, уйти, но что-то будто привязало его к колоде.) Нет, не слышит. Тогда, когда деревню сожгли, когда людей уничтожили, я сына своего хотел застрелить. Палач он, с врагом был. Винтовку на него наставил — и не смог. И здесь моя вина перед людьми. Он же после этого еще столько зла сделал.
Иосиф надолго умолк. Молчал и Ефим. Валик сидел ошеломленный, не знал, что делать. Он хорошо помнил полицая Стаса, сына деда Иосифа. Помнил, что Стас не однажды наставлял на малышей винтовку, пугал. Помнил, как горела деревня...
— Здесь тебе никто не судья, — наконец сказал Ефим. — Здесь сам себя или осудишь, или оправдаешь.
— И я так думаю. А что выбрать, и сейчас не знаю. Бывает, злюсь на себя. Хотя знаю — нельзя. И Теклюшка всегда говорила, что злиться на людей нельзя. Нельзя, как бы тебя ни крутила жизнь. Понимаешь? Ослепнешь, человека в человеке не увидишь. И в себе — тоже. Озвереешь. Я, может, еще недавно от злобы незрячим был. В город шел людям за Теклю мстить. Теклю у себя держали, издевались над ней как хотели. Говорила, если бы не грех, так руки на себя наложила бы. Зверем к ним шел, хотя не знал, что буду делать, но — зверем. Может, зверем и остался бы, если бы не встретил Катю с мальчиком, а потом — Надю со Светкой. Увидел их — и опустились руки, душа оттаяла. Вот оно как.
— Так что, Осип, простил? Или, как когда-то Фадей говорил, молись за обижающего тебя? Да — по левой щеке бьют, правую подставляй? Да так изверги все заполонят, все изничтожат. Нет. Моего согласия на это не будет! Я с тобой за Теклю хоть сейчас, старый, заступлюсь, если молодым не заступился. В город хоть завтра пойдем!