Выбрать главу

— Что, ждать уже запрещается?

Старая ведьма разоржалась прямо ему в лицо, и это было все равно, что сунуть нос в дохлую манду. Затем, ступенька за ступенькой, она одолела следующий пролет. Берти попытался не оборачиваться ей вслед, но у него не получилось. Глаза их встретились, и та снова принялась ржать. В конце концов он был вынужден спросить у нее, что такого смешного.

— Что, смеяться уже запрещается? — отпарировала она, и в ту же секунду смех обратился в хриплый кашель, ну прямо из минздравовского ролика о вреде табака. Уж не курящая ли она, мелькнула мысль у Берти. По возрасту вполне может быть. Отец Берти — уж лет на десять точно ее моложе — курил всегда, если только удавалось разжиться табаком. Берти считал это лишней тратой денег, отвратительной, но в меру. Милли же, с другой стороны, на дух не выносила курящих, особенно женщин.

Где-то со звоном разлетелось стекло, и где-то принялись палить друг в друга дети — “Бах! Ба-бах! Тра-та-та!” — и попадали с воплями, играя в партизанскую войну. Берти глянул в бездну лестничного колодца. Далеко внизу на перилах появилась чья-то рука, помедлила, исчезла, снова появилась, приближаясь. Пальцы казались тонкими (как у Милли), и вроде бы на ногтях блестел золотой лак. Трудно сказать, в потемках-то и с такой высоты. Внезапный прилив надежды (“Нет! Не может быть!”) заставил забыть старушечий хохот, вонь, вопли; лестничный колодец обратился в романтическую сцену, заволокся дымкой, все стало, как в замедленной съемке. Рука исчезла, помедлила, снова появилась на перилах.

Первый раз, когда пришел к Милли домой, он поднимался за ней по этим ступеням, глядя, как ходит перед глазами ее плотная маленькая попка, направо, налево, направо, и как дрожит и искрится жестяная кайма на шортах, словно вывеска винной лавки. Всю дорогу наверх Милли ни разу не оглянулась.

От одного только воспоминания у него тут же встало. Он расстегнул на ширинке молнию и вяло сунул руку в штаны, но опало прежде, чем он успел начать.

Он поглядел на свой наручный “таймекс” (гарантия — год). Восемь, минута в минуту. Он мог позволить себе ждать еще два часа. Потом, если не хочет полностью оплачивать проезд на метро, сорок минут тащиться до общаги на своих двоих. Если бы не испытательный срок из-за плохих оценок, он мог бы просидеть тут хоть всю ночь.

Он углубился в свою “Историю искусства”: в потемках стал изучать картинку с Сократом. В одной руке у того была большая чашка; другой он, сжав кулак и отставив средний палец, показывал кому-то “отдзынь”. Вовсе как-то не похоже было, чтоб он умирал. Завтра в два часа дня экзамен; середина семестра. Серьезно, надо подготовиться. Он стал еще сосредоточенней вглядываться в картинку. Зачем вообще люди рисуют картины? Он пялился до тех пор, пока у него не заболели глаза.

Младенец завелся по-новой, нацеливаясь на Централ-парк. По лестнице, непонятно лопоча, скатился отряд бирманских националистов; минутой позже — вторая кучка детей (американские герильерос, судя по черным маскам), матерясь во все горло.

По щекам его потекли слезы. Он был уверен — хоть и не позволял пока себе в этом признаться, — что Милли путается с кем-то еще. Он так ее любит, а она такая красивая. Последний раз, когда они виделись, она назвала его глупым.

— Иногда ты такой глупый, Берти Лудд, — сказала она, — что прямо тошно.

Но она такая красивая. И он ее любит.

Слеза капнула в чашу Сократа и впиталась в дешевую бумагу. Он осознал, что плачет. За всю свою сознательную жизнь он не плакал ни разу. Сердце его было разбито.

2

Не всегда Берти ходил такой пришибленный жизнью. Совсем наоборот — он был дружелюбен, как цветок, беспечен, не бухтел и вообще кайфовый чувак. Он не начинал заводиться при первом же знакомстве, а если заводок было не избежать, умел красиво проигрывать. Соревновательный фактор в КЗ-141 не особо поощрялся, а в центре, куда его перевели после родительского развода, и того меньше. Приятный, общительный парнишка тогда был Берти.

Потом летом, после школьных выпускных, как раз когда у них с Милли только-только все стало совсем серьезно, его вызвали в кабинет к мистеру Мэку, и у всей жизни вышибло дно. Мистер Мэк был поджар, лысоват, с небольшим брюшком и еврейским носом — хотя еврей он или нет, Берти мог только догадываться. Не считая носа, главное, что вызывало подозрения, это чувство, которое складывалось у Берти от всех бесед со своим куратором — такое же, как когда с евреями, — что мистер Мэк играется с ним; что безликая профессиональная доброжелательность того — не более чем маска, скрывающая безграничное презрение; что все его разумные советы — ловушка. Беда только, что по природе своей Берти просто не мог не втянуться в игру. В игру мистера Мэка, по его правилам.