– Спасибо! Рано управились…
Обращаясь к надзирателю, сопровождавшему нас, он говорил предупредительно, как положено в армии, когда перед тобой старший по чину.
– Тридцать шестой, сто первый и восемнадцатый – трое!
Надзиратель, небрежно принимая предупредительность дежурного как само собою разумеющуюся, назвал ему согласно уставу номера арестантов, отправляемых в трибунал.
Охранник раскрыл окрашенные в белое створки ворот.
– Выходите! – скомандовал надзиратель.
Мы поднялись по бетонированному пандусу и оказались у входа в тюрьму, напоминавшую своей высокой башней буддийский храм. Здесь мы должны были ждать, пока подготовят тюремный автобус с решетчатой дверью. Небо было по-зимнему ясным. Из-под выгнутого, как храмовая кровля, навеса над входом в тюрьму можно было видеть волнистую линию горной цепи Ямато, протянувшуюся позади гор Икома и Сики, с ее вершинами, словно излучавшими сияние. Как раз за ней стояло еще не поднявшееся солнце. Гребни гор, впитывая в себя необычно сильный свет, отчетливо вырисовывались своими изгибами на фоне неба. В их глубинных складках, на выпуклостях, кое-где еще оставался тонкий слой снега, из-под которого местами проступала голая черная земля. Я чувствовал, что и те двое, стоявшие бок о бок со мной, так же, как и я, полны ощущения свободы, рождающегося из очертаний этого широкого мира, с которым мы все соприкоснулись после столь длительного перерыва. Но вот, повернув голову, я увидел профиль тридцать шестого, стоявшего с краю, и меня поразила перемена, происшедшая в нем. А когда он, повернув голову, показал мне свое лицо, меня словно кольнуло. Кожа на лице стала землистой и обвисла, будто под ней не было мышц, ее изменившийся цвет ясно говорил о долгом пребывании в тюрьме. Под его узкими глазами она набрякла мешками, резко обозначились скулы, а кончик маленького фиолетового носа побелел, словно его прищемили. И даже брови – единственное, что еще сохраняло на его лице прежнюю форму, – торчали сейчас, как наклеенные, над запавшими глазами. Это было совершенно другое лицо, чем то, которое я увидел при первой нашей встрече. Думаю, что и я здорово переменился, так как тридцать шестой не мог меня узнать.
Некоторое время он молча, с отсутствующим видом смотрел на меня, но, узнав, слабо улыбнулся вымученной улыбкой. В его глазах, обращенных ко мне, не было и следа той уверенности, которую он раньше демонстрировал мне, новичку. Не то какая-то рассеянность была в них, не то из них словно вынули зрительный нерв.
Он сейчас же отвернулся и некоторое время неподвижно смотрел перед собой на густые насаждения низкорослого вечнозеленого кустарника. Потом робко, как черепаха, боязливо высовывающая свою головку, вытянул толстую шею, приподняв подбородок, и приблизился к листьям кустарника, сверкающим капельками влаги после недавнего холода. Руки его были скованы наручниками, и он коснулся листьев щекой и губами. Я видел, как из его округлившегося рта вылетело белое облачко печального вздоха. Видел и листья кустарника, прикоснувшиеся к его толстым губам как прикасается лед к пышущим жаром губам больного.
– Тридцать шестой! Вольничать воспрещается! – раздался сзади окрик надзирателя. Тридцать шестой вздрогнул и снова втянул голову в плечи.
Вскоре нас посадили в автобус, и мы поехали. У заключенного военной тюрьмы единственная радость – вызов в трибунал. По дороге он окунается в широкий простор, не ограниченный бетонными стенами тюрьмы. Перед его глазами мелькают картины природы, люди, животные. Он видит шлагбаумы, семафоры, проносящиеся мимо поезда. Видит поселки и улицы, пыльные ряды крыш, разбитый войной асфальт. На перекрестках скапливаются люди, ожидая сигнала перейти улицу. В глаза бросается красный цвет сумок, с которыми они спешат на работу. Повседневная жизнь, от которой отрезан заключенный, открывается перед ним. Прильнув лицом к окну, накрест оклеенному полосками бумаги, он ощущает эфемерную свободу от возможности видеть мир, ловит слухом обрывки разговора, который ведут между собой надзиратели, приобщаясь к тому, что происходит во внешнем мире.
Однако на этот раз тридцать шестой не воспринимал всех благ, приносимых вызовом в трибунал. В необычной для него позе – ссутулившись, уронив голову, – он сидел смирно, лишь изредка бросая взгляд в сторону раз местившегося справа от него надзирателя, и, казалось, весь отдался тревоге, рождавшейся в глубине его души. Лишь позже я понял причину этого – в тот день должно было состояться последнее расследование по его делу.
Пользуясь тем, что автобус потряхивало, я коснулся локтем тридцать шестого, думая напомнить ему наш первый разговор в камере. Но это не вызвало у него интереса: душа его, казалось, совсем опустела. Присматриваясь к нему сбоку, я снова и снова изучал перемены в его лице. Хотя веки его бессильно, словно лишенные мышц, опустились на глаза, они не закрывали глазных яблок. Коротенькие ресницы слиплись и торчали, словно склеенные. Под нижними веками обозначились почерневшие припухлости, говорившие о нездоровом образе жизни. Жидкие пегие волосы отросли и были расчесаны на прямой пробор, делая еще уже его и без того узкий лоб. Над толстой верхней губой беспорядочно свисали редкие усы. Маленькие уши побелели, словно присыпанные пылью, – это впечатление создавали длинные волосы, торчавшие из ушных отверстий. В общем, его опавшее лицо отнюдь не говорило о привычке к тюремной жизни.
Однако к тому времени, как наша машина, свернув с дороги, ведущей в Нара, оказалась в предместье Осака, тридцать шестой как будто немного воспрянул духом. Правда, это выразилось всего лишь в том, что он снова стал суетлив, каким я знал его прежде. Вот он уставился в спину сто первого, который сидел перед ним, в следующее мгновение опустил голову и принялся рассматривать свои громадные ботинки, а когда он поднял глаза, я увидел, что он опять жадно ловит взором все, что мелькает за стеклом кабины водителя.
Вскоре мы остановились у трехэтажного здания штаба центрального военного округа перед вытянутым в длину помещением с черепичной крышей. Как всегда, мы обогнули гараж и вошли с заднего входа в комнату ожидания, находившуюся перед судебным залом, занимавшим левое крыло первого этажа.
Меня допрашивали, и на этот раз недолго. У судей было по горло дел с преступлениями, количество которых увеличивалось день ото дня, и они, видимо, попросту берегли силы, вынося приговоры на основании минимальных улик и полагаясь более на интуицию. Я признал, что нелегальные издания, обнаруженные при обыске моей квартиры, принадлежат мне, и меня сразу же вернули в комнату ожидания. Что же касается сто первого и тридцать шестого, то их дела должны были рассматриваться после полудня, так как менялся состав суда.
Теперь мне предстояло ожидать, когда кончится суд над теми двумя. И единственное, чем я мог скоротать время, это то и дело поворачивать голову влево и бросать взгляд на обоих заключенных, сидящих рядом со мной, и на надзирателя, усевшегося у входа. И это можно было отнести к числу удовольствий, которые доставлял вызов в трибунал, – ведь в камере у меня перед глазами, а вернее, сбоку от моих глаз, не было решительно никакого предмета, за которым стоило бы наблюдать.
Комната ожидания была узкой и длинной, стены ее, запыленные и со следами пальцев, были оклеены дешевыми обоями цвета яичного желтка. Потолок низкий, такого же цвета, как стены. Мебель состояла из двух скамеек, обтянутых бархатом, который когда-то был цвета морской воды, а теперь местами протерся и стал серым. На передней из них и сидели мы трое, повернувшись лицом к стене.