Если ДЕЛФИ — не адская машина, а наоборот, спаситель, дохнувший на нас хроносферным облаком из драконьей пасти, можно представить, будто хроноста-тичная область, как исполинский снежок, была заброшена, катапультирована в космос, зафиксировавшись относительно солнца, в то время как Земля — с увечьем в области Женевы, рубцом от ожога величиной с малый город — продолжает вертеться где-то там, но без нашей малочисленной команды космической станции на зимовье. Никто в это не верил.
Снова и снова мы встречались перед окнами столовой. Не хотелось еще больше вредить ЦЕРНистам в их замороженном аквариуме (тем более, туалеты там уже пованивали). Команда Мендекера предложила устроить общую встречу в аудитории главного здания, которой мы могли пользоваться, после того как шестеро мужчин хорошо скоординированными усилиями открыли ее широкие двойные двери (закрытая дверь обычного размера требует работы трех хронодинамических атлетов). На первой конференции присутствовали 60 временщиков, хронифицированных, релятивистских вдов и вдовцов — пока еще мы не придумали себе названия. Как прикованные на галере мы сидели вплотную друг к другу, чтобы соорудить хронокупол для доклада Мендекера, чтобы все друг друга слышали. Самыми безумными на этой сходке были вкрапления нормальности. Клан Тийе держался по-прежнему сплоченно — дети, телохранители, переводчица, супруги-референты, словно уже в следующую секунду им придется выступать перед прессой. Мы, ресса, спрессованно жались друг к другу, как валики-эгутеры, с надеждой, что простой концентрации на докладах очкариков хватит, чтобы между наших тел выполз на свет грядущий день, ждущий нас, своих летописцев. В 12:47 была устроена некая минута — подавленного, такого реального и таящего надежды — молчания, рожденная магическим предположением, что ровно через сутки не-бытийность должна окончиться. Затем реферат Мендекера продолжился. На доске появились те самые белые и синие шары и яйца, раскатившиеся по небрежному плану Пункта № 8, а в конце концов и великий пузырь — Flatus Temporis, который, возможно, поднялся вместе с нами через шахту из цилиндра ДЕЛФИ, если еще допустимо было верить каким-то ЦЕРНовским объяснениям (могла быть и не единичная отрыжка, а ряд выхлопов, причем их аэрофагические оболочки иммунизировали всякий раз по 11 человек, максимально помещавшихся в лифте). Было решено направиться в Женеву, Ньон, Лозанну, Берн. Но с тем же успехом мы могли броситься на нож или в шахту лифта на Пункте № 8, перед которой Софи Лапьер оплакивала законсервированного в подземном воздухе супруга. Мы застряли в паутине времени. Мы предполагали, опасались, уже почти не сомневались, что регион охвата катастрофы очень велик. В бледных от бессонницы лицах соучастников моей последней истинной ночи, с которыми недавно мы делили один клочок газона, а теперь сидели в ряд, словно заговорщики с тысячей и одним недоделанным делом, точно у нас на совести было нечто большее, чем пирушка до полуночи, я, казалось, читал беззвучные эпитафии супругам и любимым. В прошлую, недожитую, недохваленную ночь было еще возможно вырваться, уехать на такси, на арендованной машине, на ночном экспрессе — чтобы окаменеть рядом с Карин, без вины и (наверное) без боли. Шпербер мог бы поступить так же и торчал бы сейчас в трехкомнатной базельской квартире, заваленной книгами и архивами, под бременем стокилограммовой жены (утратив замок, величественную библиотеку, винный погреб, а мы — лучшего в мире хрониста). Даже Анри Дюрэтуаль еще успел бы добраться до своей парижской квартиры, куда в реальном времени приглашал лишь самых красивых бразильских транссексуалов Булонского леса, а вот у Дайсукэ не было ни малейшего шанса на своевременное возвращение. В лучшем случае он висел бы сейчас на высоте 3000 метров где-то над Гималаями.
11
В ресторане «Виктория-Юнгфрау» мне почти с тоской вспоминаются первые дни: мародерство ЦЕРНов-ской столовой, погребение нового трупа в тенистом углу кабинета, бесконечные дебаты о законах новой физики, которая по-прежнему ошеломляет, злит, порождает смех сквозь слезы или эксперименты, вроде проделываемого мною сейчас с кинжалообразным ножом для стейка, который я поднимаю драматическим жестом циркового трюкача и ставлю острием на ладонь, придерживая рукоять двумя пальцами и не спуская при этом глаз с моей дамы — той самой, веснушчатой сорокалетней в нежно-зеленом крепе, с косульим рулетом на тарелке, — однако вопреки цирковым манерам целюсь не в ее ауру (воздушный кондом шириной в ладонь, подобающий ей на манеже), а прямо в сердце, скрытое под упругой периной груди. То, что происходит, едва нож разлучается с рукой, похоже на бросок в невидимое желе или очищенный каучук, неслышимое, тормозящее вторжение лезвия. Устремлюсь я вслед за ним, со всей силой, присущей моему телу хроносферы, — тогда по параболической траектории нож попадет в рулет, но настолько вяло, словно выпал из моей или ее руки. Откинусь резко назад — нож застынет в воздухе, а если проделаю это медленно и со смаком, он поникнет до самого шахматного пола, как заслуженный конец эрекции. Если бы в тот решающий момент вырезать меня из ЦЕРНовского лектория («Математическая аудитория»)! Брешь, пустое откидное место рядом с Анной. Вижу себя застывшим в летнем воздухе, слепцом с открытыми глазами, в мюнхенском бюро или за письменным столом дома, а быть может, лежащим в плену замершей солнечной струи, разморенным, как если бы жарким днем задремал на пляже, чего доброго, во хмелю, и удаляющееся сознание прячется где-то глубоко, в тридевятом уголке мозга, а другое обнаженное тело, которое жмется к тебе и пронизывает тебя, кажется таким далеким и невесомым, словно оно из бумаги или тонкого картона. Маковый цвет соска над отвернутым вниз нежно-зеленым крепом, мясной соус на почти оранжевых, дерзко накрашенных губах, а мне все не дает покоя один вопрос: в случае моего отсутствия в Математической аудитории захотела ли бы Анна навестить меня в Мюнхене и избрать своей анестетической и вегетативной жертвой в столпе золотистого ослепления. (Пожалуй, это похоже на операционное вмешательство?)
Стыдливая горничная в моем номере удачно сохранила и позицию, и цвет щек. Ни один случайный прохожий не позарился на мой рюкзак — облегченная модель для путешествий по густонаселенной местности с оценочной стоимостью содержимого в пять миллионов швейцарских франков: во-первых, 50 000 долларов наличными (всем грядущим европейским валютным реформам назло); затем полная полуторалитровая бутылка воды; вторые солнечные очки завидной марки; черная футболка (волокно «хай-тек»); вторая пара носков того же производства; пластыри моей любимой фирмы «Третья нога»; небольшой запас провианта сообразно вкусам данного региона; легкий пистолет (с недавних пор очень эффективный «Кар МК9», нержавеющая сталь, 9 мм, 650 г, затвор Браунинга); актуальная походная карта в масштабе 1 : 25 000 (меньший нежелателен); книжка, календарь, канцтовары; несколько алмазов, любительски и, наверное, пессимистично оцененные мной в те самые пять миллионов. Последнее время замечаю за собой склонность, трогаясь в путь, забывать оба экземпляра контрольных часов, которые перед засыпанием ставлю рядом друг с другом в пределах предполагаемой хроносферы сна. Зато кому ни разу не грозила опасность быть позабытым — это моему талисману, зайцу из золота, потускневшего серебра и бронзы, размером с кулак, с шарниром на груди, благодаря которому зверек может откидывать все четыре лапы вместе с животом, шедевр Пьера Дюамеля, созданный в Женеве около 1600 года и временно позаимствованный из женевского Музея часового искусства, где еще три почти бесследные секунды назад он хранился под инвентарным номером 198[20].
В прихожей, как прежде, лорд-гольфист, два современных элегантных господина, красавчик в голубых шортах с икроножным рельефом, к которому, грациозно поджав передние лапки, летит собачка пожилой дамы. Вниз по широкой лестнице, через фойе, мимо мраморных колонн — и я оказываюсь прямо перед забралом радиатора «бентли» цвета авокадо. Я редко прохожу за день больше сорока километров. Следовательно, не раньше чем через неделю верну тикающего зайца в музей, заодно выяснив, как обстоят дела с Великим Толчком, с секундами, выстраданными пятью годами надежды: 43, 44, 45. Кошмар их появления превосходит только одно: отсутствие секунды 46.
20
«Часы в форме зайца» Пьера Дюамеля — один из 230 экспонатов музея, похищенных 24 ноября 2002 г.