Выбрать главу

Чем бы мы ни занимались в первые женевские недели, мы главным образом ждали. Почему лишь с нами ничего не произошло, почему только мы, искупавшись в драконовой крови ДЕЛФИ, были в состоянии дышать и двигаться, избалованные и опаленные жарким солнечным светом, утром, днем, ночью, в благословенный рассветный час, перед лицом молчаливых армий и полчищ фотоэкземпляров? Это могло случиться по недосмотру или объясняться игривым настроением заплечных дел мастера, который чуть медлит, перед тем как, нагнувшись, взмахом руки или даже одним дуновением смести с колоды остатки живых плевел. На нас накатывало отчаянное веселье, чувство полной свободы, безграничный восторг нескончаемого отпускного дня. Просыпаясь по утрам, мы чувствовали себя вольными птицами. Как же долго мы спали, ведь уже полдень. Весь мир затаил дыхание, чтобы не мешать нам, по-прежнему не дышал, пока мы похищали и в полном покое поглощали завтрак, выходили на улицу. Среди застылых прохожих, припаркованных в несколько рядов машин, повисших на повороте велосипедистов мы передвигались аккуратно, осмотрительно, нежно, стараясь никого не разбудить. В голове каждого окоченевшего человека хранится свой собственный город, где передвигается только он один. В то время как мы вместе с тысячами тысяч других людей там неподвижны. И если бы, найдя доступ ко всем этим тысячам потайных внутренних миров, изъять из каждого его единственный подвижный мыслящий элемент и их объединить, мы получим прежнюю говорливую, оживленную, неторопливо пульсирующую Женеву, которая, как раньше, дышит в каждом звере и живом человеке.

Такова одна из самых прелестных наших теорий, увядшая, не успев распуститься. Но почему в моем сне передвигаются еще шестьдесят семь человек? Одни и те же. Итак, просыпаешься в здравом уме и, как обычно, плетешься в туалет, чтобы — по старой привычке стоя — вернуть телу легкость. Результат — как если справить нужду внутри прозрачной телефонной будки, почти уткнувшись носом в стенку. Наша важнейшая заповедь гласит: уважай практику. То есть садись и помни, что спуск работает только раз. Надо или каждый день переезжать в новый номер, или гостить по разным туалетам. Купаться в бассейне или в Женевском озере, которое всякий раз смягчается при нашем появлении. Судьбоносные вопросы множатся. Белья в чемодане хватает на первые четыре дня. Потом приходится идти за покупками. Рубашки, блузки, футболки, брюки, юбки, туфли, все новенькое и бесплатное. Конечно, можно постирать одежду руками, но высыхать она будет только на теле. Самые чистоплотные стали вскоре подворовывать из бельевых шкафов людей подходящей комплекции. Мне хватало универмагов и специализированных магазинов. Все-таки стояло лето, во многих отношениях удачная пора, благоприятная, как палящее пять лет подряд солнце. Поначалу мы охотно забавлялись игрой «Могло быть и хуже», как, например, в ту белую ночь, когда, расположившись со Шпербером, Дюрэтуалем и рыжим Хэррие-том в отменном винном погребе одного банкира, рисовали себе ливень от Афин до Копенгагена, бесконечную зимнюю ночь при —20°, снежную бурю или артобстрел града, этакие свисающие с небес гигантские доски с гвоздями, в которых мы прорубаем путь ледяными мачете. Шесть утра в Женеве тоже было бы малоприятной ситуацией, со скудными завтраками на много километров вокруг и нормальными обедами лишь в Томске или Новосибирске. Путешествие в ночи до Балтийского моря по наиболее изъезженным и освещенным дорогам. (Мы не оставляем дыр в конусе наличного света.)

Ни на одном из тогдашних собраний не прозвучало ничего нового, ничего обнадеживающего. Мы все еще живем, все еще дышим и ходим — такова была все та же чудовищно хорошая новость. За ней следовали привычные чудовищно плохие новости, а именно, что ни на одной площади, ни на одной улице, ни в одном доме не удалось обнаружить никого живого и незамершего (кроме давно знакомых нас), что наиточнейшие часы, добытые разумными ЦЕРНистами в их хронометражном Эльдорадо, часы, показания которых считываются с максимально возможного расстояния, дабы не смутить осциллограф, не показали ни малейшего прогресса (или регресса), что с каждым днем законы новой физики, все безумнее и привычнее, так же верны для каждого из нас, как в первый день на Пункте № 8. Мы по-прежнему одним щелчком гасили экраны, превращали батареи в свинцовые чурки, беззвучно орали внутри наших звукоизолированных клеток. Такое положение дел нас вначале не печалило, хотя сами мы старились или по меньшей мере изменялись во времени (волосы, ногти, мало-мальски твердая уверенность, что сердце по-прежнему бьется, и, в конце концов, месячные у наших привилегированных женщин), при том что фотоэкземпляры, кажется, чувствовали себя под палящим солнцем так же бодро, как кубики льда, выуженные из стакана с лимонадом и в качестве эксперимента положенные на мраморную столешницу в кафе. Один ЦЕРНист, каждую светлую ночь спавший в зашторенной спальне собственного дома рядом с принесенной из сада женой, весьма и весьма личным образом открыл тот факт, что и вещи, и живых существ — которых Шпербер с присущей ему деликатностью сравнил с гниющими в корзинке фруктами — мы инфицируем временем (быстро темнеющий срез яблока в руке). Ледяная женщина молча тает в наших объятиях, а после самоотверженного эксперимента Пэтти Доусон, ради которого она положила на лопатки свежевыбритого, но очевидно буйноволосого Адониса средиземноморского разлива и ночь за ночью спала рядом с ним, так что ему вскоре понадобился брадобрей, нам пришлось признать, что мы в состоянии хронифицировать замерших болванчиков, заключить их податливые тела в реторты слепого времени. Если притронуться лишь к ВАШЕМУ запястью, в нем не будет пульса. Только тесно прижатая, если нам этого захочется, только голая, вдавленная в ВАШЕ голое тело, грудь, только предельная близость двух торсов вызывает в ВАС подобие жизни, спотыкающееся, неглубокое, пугающе ненадежное биение сердца в коме, привыкнуть к которому невозможно.

9

За тринадцать недель я потерял столько надежды, что был готов покинуть Женеву. До меня ушли уже несколько человек. Соблюдая наше простейшее календарное правило через 24 часа вычеркивать следующий день нулевого года, я получал 22-е число, среда. Старожилы не помнили такого жаркого ноября в этих краях — пожалуй, самого жаркого за последние тысячелетия. Планировалась крупная конференция, потлач, как выражался Шпербер, и я решил объявить на ней об отбытии, согласно рекомендациям клана Тийе об упорядоченности или как минимум анонсе экспедиций. Последнюю неделю я жил в отеле «Берж», так что до места проведения конференции было рукой подать. Перекинув через плечо несколько наивно (с высоты сегодняшнего профессионализма), но все-таки не совсем бессмысленно упакованный рюкзак, я спустился по мраморной винтовой лестнице в фойе, чтобы немедленно взбежать по ней обратно за хронометрическим зайцем Пьера Дюамеля, которому иначе суждено было бы сидеть на ночном столике графини (титулованной так мною за несметные бриллиантовые кольца и нежный норковый мех в капельках росы), не выдавая своего беспокойства даже тихим тиканьем, пока его вновь не обхватит хронифицированная ладонь. И опять две пожилые дамы наверху лестницы разглядывают в нише водянисто-блеклый рисунок аттического храма. Двое ливрейных и толстый мальчик, вжимающий лицо в прутья балюстрады. Но им, как и пятерке тускло-серых бизнесменов, звездообразно загораживающих вход, не под силу затормозить мой порыв. На набережной Берж я знаю всех и каждого и мог бы пройти там с завязанными глазами или уткнувшись в газету, если бы несколько недель тому назад вчерашний день с его чахоточными героями новостей не превратился бы в каменный рельеф, всемирный Пергамский алтарь с запечатленными битвами и интригами новопредставленных держав. Сегодня заинтересовать нас может лишь локальное приложение, посвященное нашей форме внешнего времени: вид пространства в разных местах.

По счастливому совпадению, именно в день моего отбытия Шпербер раздавал нулевой номер своего «Бюллетеня». Так что список у меня был с самого начала. Издатель выглядел расслабленно и вольготно, вручая каждому свежий экземпляр, отпечатанный при помощи наборно-пишущей машины в технике, приспособленной под его объемную хроносферу. Около пятидесяти собравшихся искали свои имена в «Полном перечне человечества (поелику оно хронифицировано)». На первой странице перечень обрамляли два «Релятивистских извещения о смерти»: мадам Дену и самоубийца Матье Сильван, покоящиеся в автобусе и на письменном столе, в технически усовершенствованном хрустальном гробу — в воздухе. Эмблема переломленной стрелы, неповрежденно летящей лишь в наших сердцах и воспоминаниях, странно и сильно потрясла многих, равно как и собственное имя на странице газеты, первого актуального печатного издания за несколько месяцев, единственного, отвечающего духу времени. Уверен, что ни один «интеллектуальный листок» не находил еще столь большой читательской аудитории в том месте, где мы собрались. После опустошения хилтоновского зала Хэрриету и Пэтти Доусон было поручено подыскать более удачное помещение для конференции. Благодаря вдвойне острому уму и кругозору они нашли место, лежавшее на виду, а с течением времени поднявшееся для нас в цене: указующий на озеро островок Руссо, поросший деревьями пиковый туз, отросток из середины натянутого над устьем Роны моста Берж. Перед памятником медно-зелено-го и фимозно взирающего Жан-Жака мы столпились как на базаре, по-восточному загорелые после трех месяцев жаркого лета, в непринужденной и пестрой экипировке европейских туристов, кроме Мендекера, Тийе и Лагранжа, одетых, очевидно, до сих пор в неворованные костюмы. Для наружных наблюдателей (десятки и сотни тысяч, тихие, как армия пугал) наша толпа имела вид сходки наркоторговцев, толкучки, сомнительного сборища кичливых дилеров, увешанных баснословно дорогими часами, и торчков с пестрыми хронометрами в ожидании самого бешеного синтезированного наркотика под названием ДЕЛФИн, который вырабатывается из шиповника, растущего вокруг проклятых замков.