He-близость. Прохожу мимо лошади в сапогах в вестибюле отеля, мимо фотографий Северной стены Айге-ра, снаружи ждет оригинал, а мне еще карабкаться наверх в номер, если это удастся в моем состоянии, когда стеклянная дверь кажется пыльно-мутной, а встречающие меня постояльцы — нерезкими, как отражения в воде бассейна. Мне чудится, что его блестящая сапфир-но-синяя поверхность беспокойна, словно вибрирует из-за внутреннего напряжения, как если бы прозрачный квадр вынули из бассейна и пустили парить по воздуху, сияющий блок льда, где законсервированы матроны с благородными девицами, а я торопливо дергаю руками и ногами, подобно пьяному утопающему насекомому, до тех пор, пока квадр воды, поднимаясь все выше и развивая скорость, не разлетится на осколки, врезавшись в Северную стену. Нелепый вымысел, но картина не более абсурдная, чем наше беспощадное окружение, наша каторга, где никто и ничто не парит и где так мучительно хочется, чтобы наши хрустальные шары разлетелись на осколки, что мы снова и снова подвергаем опасности НАШУ жалкую и грандиозную жизнь. Неуклюже влезаю на третий этаж и, повиснув на одних руках, перебираюсь на мой балкон; это так сильно утомляет, что я с облегчением здороваюсь с докторессами, уютно устроившимися на постели с самого утра. Для визитеров извне Дайсукэ знал какое-то красивое позабытое мною слово, похожее вроде на «москито» — так называли божественных зомби, аутсайдеров, которых всегда ожидали и были готовы разложить перед ними на соломенных циновках деревенских девственниц. Именно таким визитером я и возлежу сейчас, закрыв глаза, между моих телоцелительниц. Непосильная пурпурно-облачная рука алкоголя вжимает меня в подушку, поэтому нефритовый жезл не поднимется и рисовый пирог этой ночью не сотрясется. Не будет ни Бимбин-дадзэ, ни Мистера Бойнг-Бойнг, крепкого колышка, что шатром натягивает трусы, — Дайсукэ немало порассказал нам во время прогулки вдоль озера, среди монастырей и борделей, застывших в послеполуденном отдыхе. Было так больно увидеть его чучело в ледяной дыре, пусть это и оказалось мошенничеством. Не помню, чтобы он рассказывал когда-нибудь о близнеце или вообще о брате. Найти псевдоклон — редкая удача для Хаями, хотя его цель мне по-прежнему неясна. Спасен. Избавлен. Это подает надежду для нам подобных. Мои спасенные докторессы должны закостенеть в конце этой ночи, безрадостно дремотные создания. Над ними потемнеют небеса, и звук тел нисходящих на них богов донесется издалека, словно кто-то пальцем проводит по стеклу соседней комнаты. Словно ты наглухо закрыт в саркофаге. Поначалу в тесном, облегающем, как кожа, в струящемся лимонно-апельсиновом свете, который ВЫ чувствуете, закрывая глаза посреди сияния августовского полудня. Потом горизонт заволакивает тучами, оболочка, остывая, превращается в панцирь, уже через долю секунды перестает тебе подчиняться и, кажется, разбухает, а ты, сжимаясь, остаешься в коконе темнеющей пустоты.
Хронопораженное тело, болванчик, подвергнутый надругательству или просто длительному посещению, лежит, разгромленный, как крошечная голая фигурка внутри себя самого, в просторной темноте, простирающейся до упругой оболочки его собственной кожи. Но они же теплые, Борис, такие близкие и утешительные. Не куклы, не пластмасса. Их кожа — неповторимый ландшафт, их жилище и темница, рыхлые пригорки и упругие холмы госпожи доктора Хинрихс, плоские дюны и пылкие черные впадины госпожи доктора Вайденштамм. Их стократный запах, Борис, от Берлина до Неаполя, который неведом тебе, в ежедневном триумфе твоего, надеюсь, неизмеримо тебе надоевшего безысходного бродяжьего брака. Черные и пепельные волосы сливаются на моей груди. Так много рук под одеялом, которым я покрыл нас или большую часть нас. Я знаю, о чем хотела спросить меня Анна после нашего поцелуя. Ты нашел ее? Когда? Где? Над нашими шестью ногами на полочке, продолжающей кровать, сидит маленький заяц Пьера Дюамеля, невидимый в искусственной темноте и бездвижный, как мир, который он охраняет внутренним овалом часов.
10
У меня тоже есть некоторые вопросы. К примеру, оставались ли Борис с Анной все безвременное время вместе, день за днем вместе старея, и теперь могут ли гордиться тем, что брак их продлился еще три секунды. Когда они последний раз видели Шпербера? Когда — Тийе и Мендекера? Как проходила третья конференция, про которую я знаю лишь то, что она была последней? Зачем придавать такое значение Хаями? Осиные укусы беспокойства слишком рано вырывают меня из сна, из сметанных объятий доктора Хинрихс. Маленькая брюнетка вроде упала на пол. Действительно, упала. После безуспешной попытки включить свет открываю занавески и вижу не что-нибудь, а именно осу, которой за ночь оборотился мой заяц, повисшую посреди виража на тонком ажурном крыле. Какой-то шутник установил на часах в середине ее тела 12:47. Мои наручные часы показывают трижды восемь, то есть двадцать четыре, рассветный час зловещей шутки. Тот день, когда мы с Борисом выбирали себе гербовых зверей среди изысканных и дорогих экспонатов Женевского музея часов (Анна ничего не взяла, хотя некоторое время любовалась часами в виде черепа на цепочке), внезапно стал так близок, что все случившееся с той, почти четырехлетней, поры обрушилось на меня одним жестоким ударом: как мы потеряли друг друга из виду, как проклятость влияла, искушала, разъедала нас, как мы состарились перед лицом наших безупречно законсервированных любимых, как среди миллиона податливых соляных столбов в нас росли подозрительность, ужас, причудливые страхи. На ночном столике в ногах кровати лежит нетронутый или как минимум не переменивший положения мой заряженный «Кар МК9». Записка под ним рассеивает кошмарный образ Хаями, который в бесшумных кедах и с обнаженным самурайским мечом стоял над нашими голыми телами: «Завтрак в фойе. Сэндвичи и новости. Tempus fugit[44]». Стиль и подчерк Бориса.
Во взгляде Анны никаких упреков. То ли она не участвовала в ночном визите ко мне, то ли не страдает от последствий нашего поцелуя. Возможно, она научилась по-своему забавляться, пока Борис бегает за сигаретами или свежей газетой; в конечном итоге болванчика можно частично возродить (как-то веселым полуднем в Коппе мы застали врасплох за амбаром буколическую парочку, и Дайсукэ, хихикая и пофыркивая, но постоянно подчеркивая серьезность эксперимента, при помощи удачно застрявшего на ветру ястребиного пера придал доселе недостаточно налитому крестьянскому орудию такое практичное положение, что за три секунды РЫВКА его обладатель наверняка угодил в свою зазнобу). Поблагодарив за оставшиеся в магазине моего пистолета патроны, я потребовал назад зайца, которого Анна мне со смехом протянула, а полученную в обмен осиную брошь столь естественным жестом приколола на воротник своей черной блузки в стиле сафари, словно там всегда было ее место. Доверие — необходимость. Или прекрасный лик смерти. Самые интересные вещи в моем отеле, очевидно, не удостоились моего внимания, объявил Борис. И повел меня мимо лошади в резиновых сапогах к фотопанораме покорителей Северной стены Айера. Я еще раз поразился классическому пути 1938 года, маршруту Джона Харлина 1966 года, японской и чешской диретиссимам[45] 1969-го и 1976 годов, которые четырьмя цветными тонкими воздушными змеями вились по морщинистому гигантскому акульему плавнику Стены. Первый ледник. Второй ледник. Рампа. Бивак смерти. Паук. И наконец мне в глаза бросилась аккуратная синяя чернильная линия на западной части горы. Девять снимков, жульнически подклеенных к оригинальным портретам альпинистов, изображали пошагово, от удаления в несколько метров до близости поцелуя, несказанно триумфальное лицо Хаями с высоким лбом, гладкими щеками, золотыми очками, покатым подбородком. По всей видимости, он поднимался по западному хребту, по гораздо более легкому, в сравнении с Северной стеной, маршруту, и все равно должен быть страшен взгляд вниз, с зазубренного ножевого лезвия со снежной оторочкой, самолетная перспектива Гриндельвальда.
45
Диретиссима — в альпинизме кратчайший маршрут восхождения, «по линии падения воды с наивысшей точки пика» (Эмилио Комичи, итальянский альпинист).