Выбрать главу

Устроить так, чтобы остаться с нею наедине, было сложно: оба они были слишком молоды, чтобы водить машину, и потому в перемещениях зависели от собственных ног, а это, по необходимости, ограничивало их дальность, но одним надежным решением был пустой дом Фергусона после окончания уроков в школе – те два часа, пока родители не возвращались с работы, когда Фергусон и Анн-Мари могли подняться к нему в комнату и захлопнуть за собой дверь. Фергусон бы с радостью нырнул прямо в нее, но он знал, что Анн-Мари к такому не готова, поэтому тема утраты их девственности никогда открыто не обсуждалась, а так с подобными вещами и обращались в 1962 году, по крайней мере – прилично воспитанные пятнадцатилетки из среднего и чуть выше среднего класса в Монклере и Брюсселе, но если ни одному из них не доставало храбрости бросить вызов условностям эпохи, это не означало, будто они пренебрегали пользоваться кроватью, которая, к счастью, была двуспальной, на ее поверхности достаточно места для них обоих, чтобы можно было растянуться бок о бок и приобщиться к сексу, какой не был совсем уж сексом, но тем не менее на вкус ощущался как любовь.

До тех пор все сводилось к поцелуям, продолжительным экскурсиям языками по внутренностям ртов, мокрым губам, затылкам и заушьям, к рукам, хватавшимся за лица, странствующим в шевелюрах, к рукам, охватывающим торсы, плечи, талии, руки сплетались с другими руками, а потом с Конни предыдущей весной – первое неуверенное движение положить ладони на груди, груди уж точно хорошо защищенные, надежно укрытые как блузкой, так и лифчиком, но руку его тогда не смахнули, что представляло дальнейший прогресс в его образовании, и вот теперь, с Анн-Мари, блузка спала, а через месяц спал и лифчик, что совпало с устранением его рубашки, и даже такая частичная нагота была наслаждением, о котором нельзя и мечтать, превосходившим все прочие удовольствия, и пока недели тянулись дальше, одной лишь своей силой воли Фергусон удерживался от того, чтобы не схватить ее за руку и не подтолкнуть ее к выпирающему бугру у себя в штанах. Отчетливо вспоминаемые дни – не только из-за того, что все происходило при свете дня и было видимо, в отличие от слепой возни в темноте с Конни, Линдой и остальными, солнце было с ними в комнате, и он мог видеть ее тело, оба их тела, а это означало, что каждый акт касания также был образом этого касания, и поверх всего прочего в комнате витал еще и постоянный подспудный страх, ужас того, что они потеряют счет времени, и кто-нибудь из его родителей постучится в дверь, пока они обнимаются, или же, что еще хуже, ворвется в комнату, забыв постучать, и, хотя ничего подобного покамест не произошло, все равно была такая возможность, а это наполняло те дневные часы ощущеньем безотлагательности, угрозы и преступной отваги.

Она стала первым человеком, допущенным во внутренние покои его тайного музыкального дворца, и если они не валялись на кровати или не разговаривали о своих жизнях (преимущественно жизни Анн-Мари) – слушали пластинки на маленьком проигрывателе с двумя динамиками, стоявшем на столе в южном углу комнаты, подарке родителей Фергусона на его двенадцатилетие. Теперь, три года спустя, 1962-й стал годом Баха, тем годом, когда Фергусон слушал Баха больше какого-либо другого композитора, в особенности Баха Гленна Гульда с упором на «Прелюдии и фуги» и «Гольдберг-вариации», а также Баха Пабло Казальса, куда входили бесчисленные воспроизведения шести пьес для виолончели без аккомпанемента, и Германа Шерхена, дирижировавшего «Оркестровыми сюитами» и «Страстями по Матфею», которые, как заключил Фергусон, были вообще прекраснейшим произведением из сочиненных Бахом, а стало быть – и прекраснейшим произведением, написанным вообще кем бы то ни было, но также они с Анн-Мари слушали Моцарта («Мессу в до-миноре»), Шуберта (фортепианные произведения в исполнении Святослава Рихтера), Бетховена (симфонии, квартеты, сонаты) и также многих других, почти все – подарки Фергусоновой тети Мильдред, не говоря уж о Мадди Вотерсе, Фэтсе Воллере, Бесси Смит и Джоне Колтрейне, то есть – не говоря о всяких других душах двадцатого века, как живых, так и мертвых, и лучше всего в слушании музыки с Анн-Мари было наблюдать за ее лицом, всматриваться в ее глаза и глядеть на ее рот, пока собирались у нее слезы или же лепилась улыбка, как же глубоко чувствовала она эмоциональные созвучия любой данной пьесы, ибо, в отличие от Фергусона, с самого раннего детства ее дрессировали, и она хорошо умела играть на фортепиано, и у нее было отличное сопрано, до того прекрасное, что она нарушила свой обет не участвовать ни в каких мероприятиях старших классов и посреди первого семестра записалась в хор, вот тут-то и залегала, возможно, самая великая их связь, нужда в музыке, пропитывавшая насквозь их тела, которая на том рубеже их жизни ничем не отличалась от нужды обрести способ существовать в мире.