Со мной рядом был один из самых первых в моей жизни иностранцев. Болгарский художник. Что я мог ему предложить в ответ на просьбу показать настоящую Россию?
И вот поехали в Троице–Сергиеву лавру.
Мир электрички был настолько несхож с тем миром, откуда возник Христо, что чем сильней терзал меня стыд, тем с большей отчетливостью вспоминался маленький, уютный, как бонбоньерка, номер гостиницы «Метрополь». Несколько дней назад туда привезла меня Юлия, чтобы перед отъездом на Кипр познакомить со своей подругой Искрой и ее мужем Чавдаром.
Юлия была на шесть лет старше меня. Боюсь, я любил не столько эту яркую волевую женщину, сколько ее легендарное прошлое героини болгарского сопротивления фашистам.
Все они были старше меня. И забежавший из соседнего номера на чашку кофе чех Иржи со странной фамилией Пеликан. Этот Иржи оказался председателем Всемирной организации молодежи и студентов. Он принес ананас, который я впервые увидел живьем, и несколько плиток шоколада.
Как равный, сидел я за круглым столом между Искрой и Чавдаром. Они были аспиранты Института экономики имени Плеханова. На родине их ждало большое будущее. Меня угощали кофе, вином, болгарским рахат–лукумом, тем же ананасом. Подносили раскрытую кожаную коробку с чудесными сигаретами «Дипломат». И все‑таки безотчетное чувство настороженности нарастало во мне.
В номере воняло опасностью.
Они то по–русски, то по–болгарски обсуждали свои дела, говорили о том, что Иржи Пеликан улетает на конгресс мол одежи в Вену, о Комитете в защиту мира, об Илье Эренбурге, опубликовавшем недавно повесть «Оттепель».
Юлия сказала, что повесть кажется ей слабой в художественном отношении. Попросила, чтобы я прочел свои последние стихи, ради чего, собственно, и был приведен. Я подметил брошенный на нее укоризненный взгляд Чавдара.
Он вдруг отодвинулся со стулом, приподнял свисающий со стола край тяжелой скатерти, жестом увлек меня на что‑то взглянуть.
На массивной ножке стола я увидел круглое отверстие микрофона, забранное металлической решеточкой… — Коммунизм имеет право защищаться от агентов иностранных разведок! — громко заявил Иржи Пеликан.
Потом полночной зимней Москвой я провожал Юлию на Малую Бронную, где она жила в общежитии аспирантов театрального вуза.
— Когда мы с Искрой были связными подпольного штаба партизан, — сказала Юлия, — с нами был совсем молодой парень, мальчишка. Теперь этот Христо‑как ты. Художник. Его карикатуры любит вся Болгария. Он первый раз в Советском Союзе. Завтра должен вернуться из творческой командировки в Караганду. Рисовал под землей портреты шахтеров. Перед самолетом в Софию ему останется два дня. Примешь его у себя?
— Что ж… Раскладушка найдется.
Сама Юлия улетала на Кипр, в Никозию, ставить в каком- то оставшемся с античных времен амфитеатре пьесу Брехта «Кавказский меловой круг».
Они все были включены в запредельную для меня жизнь. Все время куда‑то уезжали, откуда‑то приезжали.
Вот и Христо, сидящий рядом со мной в вагоне электрички, побывал и в Париже, и в Колумбии. А теперь вернулся из Казахстана. По моей просьбе показал блокноты с замечательно живыми изображениями чумазых шатеров.
Ух и храпел ночью этот усатый богатырь в моей комнате! Храпел так, что люстра позванивала под потолком.
…Когда мы вышли из электрички, над Загорском уже поеживались звезды. Вместе с вереницами старушек шли, подгоняемые морозным ветром, ко входу в лавру.
Я‑то был одет достаточно тепло. Перед выходом из дома Христо обратил внимание на мое демисезонное пальтецо и решительно надел на меня свою кожаную куртку с овчинной подстежкой, а сам извлек из чемодана переливчатый зеленоватый плащ, правда, тоже с какой‑то хлипкой синтетической подстежкой. Я был в кепке, а он вообще без головного убора. Отказался от шапки–ушанки.
Я тогда ничего не понимал в богослужебных делах. С кепкой в руках, повинуясь коловращению людских потоков, побывал у раки с мощами преподобного Сергия Радонежского, у икон Христа и Богородицы и довольно быстро очумел от напора толпы, мигания сотен свечей, малопонятных молитв на церковно–славянском языке.
Утеряв из виду Христо, стал пробиваться к выходу из храма.
Мой иностранный друг стоял у дверей в своем элегантном переливчатом плаще и коричневых вельветовых брюках, торопливо набрасывал в блокноте лица входящих и выходящих старушек, нищих, церковных служек.
— Ты сам не знаешь, какие тут сокровища! — азартно шепнул он мне. — На этих лицах вся их жизнь. Ни Рембрандт, ни Гойя не имели такой натуры.